Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 25

Войдя в поэзию без скандала и по своим правилам, Лосев сразу начал со взрослых стихов и оказался ни на кого не похожим, включая – сознательный выбор! – Бродского.

Друзья и современники, они смотрели на мир одинаково, но писали о нем по-разному. Играя в классиков, Лосев отводил себе место Вяземского при Пушкине. Просвещенный консерватор, строгий наблюдатель нравов, немного стародум, в равной мере наделенный тонким юмором, ироничной проницательностью и скептической любовью к родине. На последней необходимо настоять, потому что Лосев был отнюдь не безразличен к политике. Разделяя взгляды вермонтского соседа, он, как и Солженицын, мечтал увидеть Россию «обустроенной» по новоанглийской мерке: локальная, добрососедская демократия, а главное – чтобы «хоть что-нибудь росло».

Идеал Лосева без зависти пропускал романтический 19-й век, не говоря уже об истерическом 20-м, чтобы найти себе образец в ясном небе Просвещения. Законы меняют людей, остроумие оправдывает стихи, и каждый возделывает свой садик.

У Лосевых он был полон цветов и съедобной зелени. Однажды за ней пришел перебравшийся через ручей медведь, но и он не разрушил идиллии. Составленная из умных книг и верных друзей, жизнь Лосева была красивой и достойной. Стихи в ней занимали только свое место, но читал он их всегда стоя.

Я никогда не слышал, чтобы Лосев повышал голос, даже в грозу, не говоря уже о застолье. Возможно, потому, что он был человеком крайностей, обычно двух: крайне умерен и бесконечно сдержан.

Бинарная оппозиция в характере началась уже с имени. Так, печатаясь в «Новом американце», Лосев сознательно выдавал себя за разных авторов, подписываясь то «Алексей Лифшиц», то «Лев Лосев». Припертый к стенке раздраженными читателями, он написал обиженное письмо в редакцию.

– Нет ничего странного, – объяснил он, – что иногда я пишу под именем Лев, а иногда Алексей, ведь то же самое делал Толстой.

Подписчики были утихомирены, инцидент исчерпан, но подозрения в том, что Лосев умеет раздваиваться, остались. Один – профессор престижного Дартмута, другой писал стихи, лучшие из которых я не всегда решаюсь процитировать, во всяком случае – по радио или в печати.

За нерушимостью границ между двумя ипостасями щепетильно следил хозяин обеих. Лосев и сам не терпел и другим не позволял смешивать стихи и прозу, точнее – поэзию и филологию.

– Именно потому, – считал Лосев, – что первой закон не писан, он должен быть особенно суров для второй.

По безалаберности мне с этим было трудно согласиться, но мы вообще редко сходимся во вкусах. Лосев, скажем, любил Петрушевскую, а я – Сорокина. Впрочем, это ничему не мешало, во всяком случае – мне.

В литературоведении Лосев и впрямь любил выглядеть педантом: сухое перо, точное слово, брезгливое отношение ко всяким архитектурным излишествам. Именно поэтому поистине бесценны его комментаторские труды. Думаю, ни одному русскому гению не досталось такого толкователя, как Бродскому. Буквально каждое его слово Лосев помнит и понимает.

Я это точно знаю, потому что проверял. Однажды не выдержал и позвонил, чтобы спросить:

– Что значит строчка «В парвеноне хрипит “ку-ку”»?

– «Парвенон» – гибрид парвеню с Парфеноном, – молниеносно, как будто ждал этого вопроса всю жизнь, ответил Лосев.

И тут я уже сам вспомнил часы на башне с наивными деревянными колоннами – ампир провинциального Провинстауна, где, собственно, и была написана «Колыбельная Трескового мыса».

Со своими стихами Лосев обращается не так, как с чужими. Об этом я тоже спросил, когда решил узнать, каково его рабочее определение поэзии.

– Игра, – ответил он, опять почти не задумавшись.

Про Бродского он бы так не сказал, но про себя можно. И понятно. Стихи Лосева насыщены интеллектуальной эквилибристикой. Каждое стихотворение, как цирковой номер – под куполом и без сетки. В такой поэзии нет ничего ни естественного, ни противоестественного, только – искусное.

Собственно, поэтому мне и кажется, что, пропустив романтический 19-й век, Лосев был бы своим в том просвещенном столетии, когда литература была еще не средством самовыражения, а сама собой – изящной словесностью. Из этой цивилизованной эпохи пришло и главное в моих глазах достоинство лосевской поэзии – остроумие.

Тут только бы не перепутать остроумные стихи со смешными. Последние существуют для стенгазет: «Я хочу построить дачу. Где – вот главная задача». Не только прием, но и мировоззрение, остроумие подразумевает не остро́ту, а остроту́, позволяющую вскрыть слово, да и дело.

Как и скальпелем, этим тонким инструментом может пользоваться лишь специалист, знающий, что литература – еще и профессия, секретное ремесло, с помощью которого мастер изготовляет затейливые вещи из языка. В книжке Лосева читатель любуется ими, как зевака в музее.





Когда в 85-м, в «Эрмитаже», у Ефимова, вышел первый сборник стихов Лосева «Чудесный десант», мы с друзьями возили книгу с собой в машине и читали вслух. Книжки хватало на самую длинную дорогу, ибо, добравшись до последней страницы, все согласно возвращались к первой.

Только сейчас, открыв этот уже изрядно порыжевший томик, я с удивлением обнаружил: там всего-то 150 страниц и каждую я помню. Да и разве могло быть иначе, если там есть, например, такое:

Игорь Ефимов

Больше чем единица: Четыре ипостаси Льва Лосева

Озорник

Если бы студенты профессора Лосева в Дартмутском колледже узнали, как он любил всякое озорство и шкоду в свои юные годы, ему нелегко было бы поддерживать дисциплину во время занятий. Они могли бы, для начала, улечься на полу аудитории и, в ответ на его протесты, напомнили бы ему, как он сам с приятелями в морозный вечер разлегся так же на тротуаре Невского проспекта, просто потому, что «захотелось прилечь»[24]. А потом стали бы «водить хоровод, играть в “каравай” с приседаниями и вставанием на цыпочки»[25]. Или нарядились бы «в сапоги и рубахи навыпуск… и, усевшись на пол в кружок… стали хлебать квасную тюрю из общей миски деревянными ложками, распевая подходящие к случаю стихи Хлебникова»[26]. Или устроили «состязание поэтов», в котором проигравший должен был носом толкать спичечный коробок по поверхности стола несколько кругов[27].

В своих воспоминаниях, опубликованных посмертно[28], Лосев так объясняет увлечение футуристами, обэриутами, Хлебниковым: «…Лучше через будетлянство и кубофутуризм добраться до Ахматовой и Мандельштама и всего остального, чем любой другой путь. Русский футуризм заражал приобщавшихся воинственностью, установкой на эпатаж, то есть необходимыми душевными качествами, а русский формализм (как теоретический сектор футуризма) обеспечивал универсальный подход, метод, систему. Итак, от Маяковского шли к Хлебникову и Крученых, а затем назад уже через Заболоцкого и обэриутов, то есть приобщаясь к наивысшей иронии и философичности, какая только существовала в русской культуре»[29].

Когда я читал эти строки, у меня возникало впечатление, что пером Лосева двигала уже профессорская привычка искать объяснения всему происходящему через привычные литературно-филологические категории. На самом деле – я уверен – детское и юношеское озорство есть самый естественный порыв-прорыв к реализации жажды свободы, живущей в каждом человеке. В сталинской России начала 1950-х решетки несвободы были протянуты в самые сокровенные уголки человеческого существования – поэтому и попытки вырваться из этой несвободы могли принимать самые причудливые формы.

24

Лев Лосев. Меандр. М.: Новое издательство, 2010. С. 282.

25

Там же. С. 232.

26

Там же. С. 280.

27

Вадим Нечаев-Бакинский, http://messie-anatol.livejournal.com/492157.html.

28

Лев Лосев. Указ. соч.

29

Лев Лосев. Меандр. С. 280.