Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 4

Так и во мне ты продолжал видеть сочиненного тобою Рубина. Ты справедливо ощущал душевную теплоту моей привязанности к тебе. Но ты не знал и не хотел знать, чем, как я живу, о чем думаю, что пишу, как менялись мои взгляды за двадцать лет после освобождения. И ты не представлял себе, насколько основательно я узнавал тебя.

Поэтому, видимо, и сейчас не понимаешь, что мой плюрализм означает терпимость к любым взглядам, мнениям, суждениям, противоречащим моим, но вовсе не позволяет мне соглашаться с ложью.

Прочитав «Теленка», я записал в дневнике: «читал сперва с невольным умилением — от воспоминаний, от тогдашних его рассказов, азарта свар, игры с Твардовским, прочих игр в конспирацию и всяческий Томсойеризм. А потом все больше и больше раздражался. Только глава о 12–13 февраля опять захватила, взяла за сердце и даже восхитила точностью взгляда и воспроизведения. Его сила — художественный репортаж. Чем меньше орнаментов и сентиментов и „сурьезных раздумий“, тем получается лучше и умней. Чем отстраненнее автор, тем сильнее правда. Так в „Кречетовке“, так в „Иване Денисовиче“, так и лучшие главы в „Раковом корпусе“. Соотношение таланта и нравственной личности примерно как у Катаева: когда пишет за других, пересиливает талант, когда пишет „от себя“, прорываются и пошлость, и хамство, и безудержное самолюбование: „каждый мой прыщик — розочка“, и мелкий по сути дух… Это самодовольная книга о „жизни по лжи“».

Но еще мучительнее было читать в «Архипелаге» заведомо неправдивые страницы в главах о блатных, о коммунистах в лагерях, о лагерной медицине, о Горьком, о Френкеле (очередной образ сатанинского иудея, главного виновника всех бед, который в иных воплощениях повторяется в Израиле Парвусе и в Багрове).

Острую боль причиняли такие вскользь оброненные замечания, как «расстреливали главным образом грузины», «в лагерях ни одного грузина не встретил», или «комически погиб». (Само это словосочетание так же, как упоенное описание «рубиловки», поразительны для писателя, который называет себя христианином).

Разумеется, обо всем этом я не только думал, но и говорил, и не слишком парламентарно. Однако, говорил только с наиболее близкими людьми. А на вопросы любопытствующих соотечественников и иностранцев (журналистов, дипломатов и др.) отвечал неизменной формулой, которую повторил в заявлении по поводу пасквильной книжонки Ржезача (прилагаю) и на стр. 81 в книге воспоминаний.

Видимо, эти факты и были источником сообщений твоих московских корреспондентов об «излитии ненависти».

Нет, ненависти к тебе у меня не было, нет и не будет.

А вот остатки уважения и доверия действительно начали иссякать еще в семидесятые годы. Ты пишешь, что мы не ссорились.

Не знаю, как назвать разговор на Козицком в августе 1973 года по поводу твоей статьи «Мир и насилие».

Я тщетно пытался доказывать, что твои утверждения противоречат действительному соотношению сил в мире, что весь дух статьи, пренебрежение к страданиям других народов, арифметические расчеты жертв противоречат самим основам христианства. Тогда я ушел от тебя с уверенностью, что отношения порваны. Однако вскоре началась широковещательная газетная травля тебя и Сахарова. А потом чекисты нашли «Архипелаг», и покончила самоубийством Воронянская. Как же было отступаться от тебя? Хотя твое отношение к ее гибели было бесчеловечным — где уж там христианским! После моего звонка из Ленинграда ты написал столь же сердито, сколь и безрассудно («ты что думал, что я на похороны поеду?!»). А ведь звонил я только, чтобы скорее известить тебя об угрозе, о беде.

Твое отношение к Сергею Маслову, к Ефиму Эткинду, которые понеслись в Москву предостерегать тебя, хотя у них-то не было ни Нобелевской премии, ни мировой известности, выявляло все новые черты твоего «многогранного» нравственного облика.

— А потом наступило 12-е февраля.

Озираясь назад, на десятилетия, перечитывая письма и дневники, и твои новейшие публикации, припоминая и заново осмысливая все, что перечувствовал и передумал раньше, я снова убеждаюсь, что больше всего мучит меня, вызывая не только боль, но и стыд, горькое сознание, что я в эти годы повторял ту же ошибку, которая была источником самых тяжких грехов моей молодости.

Тогда, во имя «великой правды социализма и коммунизма», я считал необходимым поддерживать и распространять «малые неправды» о советской демократии, о процветании колхозов и т. п. Веря в гениальность и незаменимость Сталина, я, даже зная правду, подтверждал враки о его подвигах, о его дружбе с Лениным, о его гуманизме и любви к народу.

И по сути так же поступал я, когда зная или постепенно узнавая «малые правды» о тебе, во имя великой общей правды об империи ГУЛАГ, которую ты заставил услышать во всем мире, я еще долго доказывал всем, что мол нет, он не мракобес, он безупречно честен и правдив. Ведь все мы в десятки тысяч голосов объявили тебя «совестью России».

И я уверял, что ты никак не шовинист, не антисемит, что недобрые замечания о грузинах, армянах, «ошметках орды», латышах, мадьярах — это случайные оговорки.

И я ощущал себя в безвыходном лабиринте. Ведь в шестидесятые годы твои книги, твои выступления были и впрямь безоговорочно замечательными и значительными событиями нашей общественной жизни. Ты стал тогда плодотворной, объединяющей силой освободительного движения, которое нарастало еще и после 1968 года. Надеюсь, ты помнишь, как ты тогда радовался сотням подписей под протестами и призывами.

«Послесвечение» твоей заслуженной доброй славы действовало еще и после твоей высылки. Однако, после «Глыб» ты стал обыкновенным черносотенцем, хотя и с необыкновенными претензиями. И все же я продолжал защищать тебя, либо отрицая то, что становилось очевидным, либо стыдливо молчал, — и все ради великого «общего дела».

Сейчас уже видно, что те, кто задумал твою высылку, добились в конечном счете идеологического, политического выигрыша.

Пока ты был в Москве, твой миф, созданный естественно, всем ходом событий предшествующих лет, объединял и оплодотворял силы духовного сопротивления в стране и вдохновлял всех зарубежных противников сталинщины. Но, оказавшись на Западе, ты стал силой разъединяющей. Ты сам теперь создаешь свой миф, а искусственные, самодельные мифы бесплодны.

Ты оказался не объединителем, как надеялись мы, а главой одной секты фанатично преданных приверженцев или расчетливо услужливых раболепных порученцев.

Ты постоянно жалуешься на непонимание, на преследования.

Но сам зло и спесиво напускаешься на Шрагина, на Тарковского, на Эткинда, на Синявского, на всех плюралистов.

И во всех твоих окриках нет ни доказательств, ни серьезных возражений — где уж там говорить о терпимости к инакомыслию, — а только брань и прокурорские обвинения в ненависти к России.

Любое несогласие или, упаси боже, критическое замечание ты воспринимаешь как святотатство, как посягательство на абсолютную истину, которой владеешь ты и, разумеется, как оскорбление России, которую только ты достойно представляешь, только ты любишь.

Твою статью о фильме Тарковского могли бы с самыми незначительными словесными изменениями опубликовать «Советская Россия» и «Молодая гвардия». И суть, и тон, и стиль публицистики В. Кожинова. Д. Жукова и др. и твоей родственно близки — «тех же щей чуть погуще влей».

Ты утратил обратную связь с большинством соотечественников и здесь, и там.

— Твои политические единомышленники на Западе охотно ссылаются на тебя, когда им нужно славить Франко, Пиночета, Бота и прочих авторитарных правителей, и когда доказывают необходимость приструнивать слишком демократических демократов и слишком либеральных либералов. Но они, как правило, не знают России, не уважают и не любят русский народ и убеждены, что русским «нужны кнут и кумир».

Вице-президент Буш в августе 1983 года в Вене говорил о России, как о стране «вечного азиатского варварства».

Однако и ты, и Максимов, и Зиновьев поносите ненавистных вам либералов, «розовых», левых, пацифистов, плюралистов и т. п., хотя именно среди них чаще всего находятся люди, которые стремятся серьезно узнавать Россию, а главное — по-настоящему помогают всем, кто там сопротивляется советскому тоталитаризму, и всем, кого он преследует.