Страница 11 из 153
Я снова достал заветный альбом Павла, снова всматривался в портреты Жанны. Все сходилось: она теперь была иной, чем на последних снимках, она была много красивей, много моложе. Я закрыл глаза, во мне возникла Жанна, какой появилась сегодня у Чарли на экране. Нет, сказал я себе, это же девчонка, в ней вытравлены все следы трагедии с Павлом, даже печать, наложенная тремя годами труда на Урании, двумя годами сумасбродной, сжигавшей их обоих любви, — даже этих отпечатков уже не видно. Я задал компьютеру все ту же, изо дня в день повторяемую, программу анализа ее психополя. Компьютер возвестил именно то, чего я с таким беспокойством ожидал: инерция скорби преодолена, психика Жанны приходит в соответствие с ее физическим состоянием, она полностью — душой и телом — оправилась от несчастья. В моем сознании зазвучал голос Жанны, голос смеялся: «В старину молили господа: избави меня от лукавого!» Ее уже не следовало упрашивать не избавляться от лукавого, в ней возродились все женские инстинкты. Все сходилось, все страшно сходилось в одном беспощадном фокусе. Времени могло не хватить.
«Она должна тебя возненавидеть, Эдуард, — сказал я себе то, о чем думал уже давно, к чему все больше склонялся, как к неизбежности. — Страстно, безмерно возненавидеть. Иного выхода нет».
Я соскочил с подоконника и заметался по лаборатории. Меня захлестнуло отчаяние. Сегодня, вспоминая в моем больничном спокойствии все, что тогда происходило, я вновь ощущаю, как разрывается душа. Я хочу быть честным с собой. Дело не в том, что я отказывался от мысли завоевать любовь Жанны. От надежды быть ею любимым я отказался, когда она влюбилась в Павла.
Жанна выбрала достойнейшего, нельзя было в том усомниться. Стоило мне и Павлу подойти вместе к зеркалу, стоило увидеть нас за расчетами, у компьютеров, которым мы задавали программу поиска, — и сразу становилось ясно, кто орел, а кто кукушка. Даже Чарли иногда говорил: «Ты подобрал себе удивительного помощника, Эдик: красивого, умного, талантливого, работоспособного. Тебе повезло, что в наше время не носят поясов, — он заткнул бы тебя за пояс. В старину, я слышал, подобные странные операции совершались часто».
Эмоции командуют мною редко, страсти во мне не горят, а тлеют — я не сентиментален, не романтик, не сумасброд, не себялюб, не карьерист. Любовь Жанны я не завоевал, когда Павел жил, не завоюю и после его гибели — и пытаться не буду. И отчаяние шло не от того, что Жанна возненавидит меня. Надо было умереть, а я не хотел умирать!
Желание жить — вот единственная жгучая страсть моей души! Все люди хотят жить, инстинкт существования внедрен в каждого. Никто в здоровом состоянии не жаждет смерти — это трюизм. Но я настаиваю, что этот инстинкт во мне особенно силен. Жажда существования для меня — жажда всесуществования. Безразлично как жить, только жить, жить, жить! Не знаю, почему я родился, именно я, такой тихий, такой некрасивый — рот по фазе не совпадает с носом, как справедливо сказал Чарли, — не знаю, есть ли глубинная цель в том, что меня вызвали из несуществования к бытию, но я бесконечно благодарен, что это совершилось. Ибо жить — величайшее блаженство! Видеть мир в его буйстве и тишине, в его пылающих красках и сумрачных полутонах, ежечасно, ежеминутно, сиюмгновенно и вечно ощущать себя частицей этого великолепного мира, любоваться им, погружаться в него, познавать и познавать его и снова, и снова ощущать себя всей Вселенной! Сколько раз я утешал себя дошедшим из древности изречением: «Мне бывало хорошо, даже когда было плохо». И вот теперь свободным своим решением, жестоким итогом неопровержимого рассуждения я должен уничтожить единственную мою радость, единственное мое счастье — что я существую в мире!
Я бегал от окна к двери, и разговаривал вслух с собой, и кричал на себя. Почему я? Нет, почему я? Не я вызвал к реальности диких дьяволов разновременности, я только не запретил опасных экспериментов. А если бы даже запретил, Павел нашел бы способ обойти запрет, для его гениального ума обход любого запрета — пустяк! Но Павла нет, а расплачиваться за его просчеты должен я — расплачиваться неминуемой смертью. Какое пустое словцо — неминуемая! Смерть неизбежна, она никого не обходит, даже великие мастера новых геноструктур на Биостанции, творцы еще невиданных живых тварей не способны внедрить ни в старые, естественно возникающие организмы, ни в искусственно создаваемые ген бессмертия, а так бы нужно! Да, смерть неизбежна — но в свой час. Мой час пока еще где-то вдали. А требуют, чтобы я сам вызвал его из тумана грядущего, чтобы прервал себя преждевременно. Какое кощунство!
Поворачиваясь от двери к окну, я видел снаружи угасающее пламя заката и кричал на себя: «Ты скоро перестанешь восхищаться красками вечернего неба!» А обращаясь от окна к двери, горестно шептал: «Тебя вынесут, ногами вперед в эту дверь!» А глядя на пол, вспоминал, как бился Павел на этом полу, отчаянно пытаясь разорвать удушающую петлю разновременности, как надеялся, что удастся разорвать ее, и не допускал спасти себя. Будет час, и я тоже забьюсь на полу, как Павел, и буду рваться душой от двойного страха — что смерть наступает и что ее могут предотвратить. И я бросал взгляды на самописцы и регуляторы — их не исковеркает разновременность, они останутся, только меня не будет! Они доведут процесс до конца, на их лентах, в кристаллах их бесстрастной памяти запечатлится успех одного из величайших научных экспериментов. Им тот грядущий успех «до лампочки», как пошучивали наши предки. А мне, которому так бесконечно важно знать, как завершится эксперимент, он останется навечно неведом — меня не будет!
— Нет! — закричал я громко. — Нет, никогда! Я этого не сделаю!
Почти в беспамятстве я рухнул в кресло. В окне угасал закат. Земля прекрасней Урании, это общеизвестно, но небо Земли несравнимо с небом Урании, в котором сверкают три тысячи голубых и желтых, красных и синих светил. Небо Урании — праздник Вселенной.
Нет, и земные звезды прекрасны, но они бесстрастны, лишь чуть-чуть перемигиваются, а здесь, в темно-зеленом ночном небе Урании, в ее непрерывно волнуемой атмосфере переливаются, притушиваются, вспыхивают…
Они разговаривают между собой мятежным непостоянством сияния, величаво выплывая на ночные переговоры. А я вскоре уже не увижу этого божественного звездного торжества, оно останется, меня не станет.
— Не сделаю! — прокричал я чуть ли не с рыданием.
Меня била истерика, она истощила мои силы. Наверно, я потерял сознание. Потом, стараясь восстановить обстановку, я догадался, что беспамятство перешло в обыкновенный сон. И сон был такой глубокий, что лишь вызов Жанны разбудил меня.
— Не спи! — приказала она с экрана. — Я только что вернулась от Роя. Приди ко мне.
Я мигом вскочил. О том, чтобы идти к ней, не могло быть и речи.
— Сейчас не могу. Сделай одолжение, приди ты.
— Буду через пять минут.
Экран погас, и я кинулся к аппаратам. Пяти минут еле-еле хватило, чтобы настроить их на новую программу. От недавней скорби и нерешительности не осталось ничего. План был ясен, его надо было выполнять. Теперь меня беспокоило одно — не совершу ли я из-за спешки какой-нибудь ошибки. Я быстро регулировал автоматы и дважды проверял — для верности — каждую операцию.
Жанна вошла, когда я отошел от аппаратов и взгромоздился на подоконник, приняв безмятежную позу.
— Какой трудный день! — со вздохом сказала она. Если бы не наставления Чарли и не твои упрашивания, вряд ли беседа с Роем сошла благополучно. Это был допрос по всем правилам старины.
— Он спрашивал тебя о Павле?
— И о нем. Я сказала, что о Павле лучше узнавать у тебя. Вы вместе вели исследования, ты присутствовал при его гибели.
— Что он ответил?
— Что не увидел в тебе желания распространяться о Павле.
— Он и не спрашивал меня о Павле. Впрочем, он не ошибся: у меня действительно не было желания распространяться о Павле.
— Примерно так я и объяснила.
— Ты сказала, он расспрашивал о Павле. Значит, его интересовали и другие?