Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 34



Душа пожаром разума объята

И речи воли радостно твердит,

А сзади Революция стоит;

И книги новые стремительно хватают,

Как предки Библию, их радостно читают

и ими жгут сердца свои.

Потоки крови потекли,

Катятся головы, вот

строят эшафоты,

Душа у всех полна властительной заботы;

Но, несмотря на казни и пожары,

В сердцах сверкают те же чары.

[2, с. 38]



Поэзия Верхарна, писал Н. А. Васильев, «в высшей степени антропоцентрична. . . В центре всего человек, все интересно только в своем отношении к человеку. Человек — вот солнце Верхарна, он один светит собственным светом, все остальное — его отражениями. Если ему (человеку) нужны боги, пусть он будет им» [3, с. 84]. Н. А. Васильев в той же мере, как и Верхарн, заинтересован чудом человеческой личности и подходит к осмыслению этого чуда с позиций философа-рационалиста.

Свою точку зрения на статус человека Н. А. Васильев развивает в плане концепции, утверждающей «исключительно высокое космическое (курсив мой. — В. Б.) назначение человека» [24, с. 246]. Эта мысль ученого-гуманиста удивительна по своей прозорливости и глубине. Идея космического назначения человека вплотную подходит к идее о ноосфере, высказанной в начале XX в. П. Тейяр де Шарденом и материалистически переосмысленной В. И. Вернадским. Идея о космическом назначении человека у Васильева сопряжена с размышлениями о сущности мира и о перспективах человека, движение к которым должно раскрыть космическую роль человека.

Тема человека была сильна не только у Верхарна, но и у ряда других поэтов, в частности у О. Ч. Свинберна (Суинберна), к творчеству которого затем обратился Н. А. Васильев.

В 1909 г. в память об О. Ч. Свинберне, известном английском поэте, Н. А. Васильев публикует две статьи, посвященные его творчеству, а также перевод некоторых стихотворений. Васильев называет Свинберна величайшим из английских поэтов конца XIX—начала XX в. Даже более того, по мнению Васильева, наряду с Верхарном и Бальмонтом Свинберн входит в наиболее блестящую триаду современных поэтов Европы. «Если сила Верхарна, — писал Васильев, — в содержании, в открытии им для поэзии целой неизвестной доселе области своеобразной и волнующей красоты города- гиганта, города-чудовища, то в другом значении Свинберна и Бальмонта. Оно главным образом в области формы и чувства. Ни Бальмонт, ни Свинберн не сказали нового слова и не глубиной идейного содержания приковали к себе сердца людей. Они обольщают нас утонченностью, интимностью чувства и „музыкой, музыкой прежде всего”. Их стихи настолько музыкальны, что нам все в их поэзии начинает казаться музыкальным: и чувства, и мысли, и образы, и душа поэта представляется нам грандиозной застывшей музыкой, отзвуки которой звучат в немых черных буквах их творений» [8, с. 123].

Удивительная музыкальность поэзии Свинберна сочетается с исконной мечтательностью, фантастичностью английской поэзии в целом. Эта черта английской поэзии, рассуждает Васильев, поражает всякого, кто изучает английскую культуру. «Великий практический народ» на протяжении трех веков, начиная с Ф. Бэкона и кончая новым направлением английской и американской мысли — прагматизмом, проповедовал философию, которая чуждалась отвлеченных теорий, всегда оказывая предпочтение всему конкретному, практическому, тому, которое опиралось бы на эмпирические данные. И тот же самый «великий практический народ» на протяжении трех веков, начиная от Спенсера и Мильтона, через Байрона, Шелли и Китса и кончая Свинберном, неизменно сохранял поэзию, для которой в высшей степени свойственна «мечтательность, необыкновенная фантастичность, своеобразная власть поэтической личности и ее переживаний над внешним миром. . . сила чувства, музыкальность стиха» [10, с. 508].

Эта музыкальность, фантастичность и символичность стиха позволяют передать самые тонкие сокровенные оттенки чувства. Между тем лиризму поэзии Свинберна оказываются недоступны крайности чувств — горе и безудержная радость. Даже горе у Свинберна, писал Васильев, «имеет радостный оттенок. . . Музы Свинберна, как гомеровская Андромаха, улыбаются сквозь слезы» [10, с. 516].

Свинберн бросал вызов викторианской эпохе. Он смело касался таких «запретных» тем, которые не могли не шокировать чопорных британских аристократов и критику, воспитанную на викторианских традициях. Свинберн воскрешал, казалось бы, умершую античную эротическую поэзию, которой были свойственны откровенность и чувственность, неведомые поздней английской литературе и поэзии. Особенно ярко это проявляется в ранней поэме Свинберна «Аталанта в Калидоне». И тем не менее Свинберн создавал утонченную, предназначенную именно для английских аристократов поэзию.

Н. А. Васильев отмечает другие противоречия и контрасты поэзии Свинберна. Враг религии, Свинберн полон «мистического обожествления человека»; пессимист, он поет мощный, жизнеутверждающий гимн человеку; республиканец, мечтающий о братстве и единстве всех народов, он является «пламенным английским патриотом и часто задорным националистом»; певец Любви, Человека и Свободы, он в то же время и певец Смерти. Все это придает не гармонию, а диссонанс поэзии Свинберна. Ее внутренние противоречия «остаются механически соединенными частями двух совершенно различных и друг друга исключающих мировоззрений. Но разве одни поэты впадают в это противоречие? — спрашивал Васильев. — Как много людей запутывается в нем, как много мыслителей! И от поэта мы требуем не мировоззрения, а мироощущения, не истины, а красоты. Ее творил, ей служил всю долгую жизнь Олджернон Свинберн» [8, с. 136].

По-видимому, Васильева привлекала в Свинберне не только поразительная музыкальность стиха и лиричность чувства, но и такое созвучное ему содержание, как культ человека, который у Свинберна вслед за Фейербахом становится центром, средоточием Вселенной, бунт Свинберна против существующих литературно-поэтических традиций и догм, его борьба за почти исчезнувший античный поэтический жанр и, наконец, то, что Свинберн в поэтической форме воскрешал еще восходящую к Гераклиту идею о мире как единстве противоположностей, понимая сущность мира с пантеистических позиций. Для Николая Александровича все связанное с античностью, возрождением ее достижений и идеалов было важным (этим был продиктован выбор имени для сына — Юлиан; см.: [10, с. 520]).

В марте 1909 г. публикуется обширная литературоведческая статья Н. А. Васильева «О Гоголе», приуроченная к 100-летию со дня рождения великого писателя [7]{4}. Первая часть статьи озаглавлена «Великие очи». В ней Н. А. Васильев стремится показать, что Гоголь — «гениальнейший бытоописатель, гениальнейший сатирик, гениальнейший описатель природы. . . был всем, кроме психолога», и потому он находится на противоположном Достоевскому полюсе русской литературы [7, 20 марта, с. 3—4]. Во второй части статьи, названной «Душа, испугавшаяся своего таланта», Васильев рассуждает о том, что, «имея очи и талант реалиста, Гоголь имел душу и стремления романтика», что это противоречие раздирало творчество Гоголя и в конечном счете привело его к трагедии. Оценивая «Выбранные места из переписки с друзьями» — сочинение Гоголя, как известно, не принятое прогрессивной общественностью России, — Н. А. Васильев пишет, что «„Переписка" была искренним стоном и болью хрупкой и пугливой души, испугавшейся жизни, испугавшейся своего таланта и в ужасе бежавшей от них» [7, 25 марта, с. 2]. Считая своим долгом откликнуться на 100-летие Гоголя, Васильев подчеркивает непреходящее значение творчества великого русского писателя.

Прошло время, и литературно-поэтические интересы Николая Александровича в 1908 г. стали уступать место научным занятиям, оттесняться ими на задний план. Однако увлечение литературой и особенно поэзией сопровождало Васильева всю жизнь, и в анкете 1922 г. он специально отмечает, что стаж его литературной деятельности — восемнадцать лет [31, ф. 1337, оп. 27, д. 6, л. 205].{5}