Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 5



    — Наверное, да. Да. Конечно, да, — произнёс он, скрепя сердце.

    — Говори понятней, скотина! — в нетерпении прикрикнул тюремщик.

    — Да, есть. У меня есть жалоба, господин надзиратель.

    — Меня это не касается, — покачал головой тюремщик. — Рассмотрением жалоб занимается начальник тюрьмы. А на что ты хочешь жаловаться? На плохое содержание? Или, может быть, на плохое питание? Или, быть может, на меня?

    — Да.

    — Что?

    — На вас, — произнёс узник, бледнея.

    — На кого это?

    — На вас.

    — На кого? Скажи как полагается.

    — На господина… надзирателя.

    — Хм… Надзирателя… Хм… А разве я не господин тюремщик? — лукаво вопросил надзиратель.

    Узник растерялся. Казалось бы, у него было достаточно времени, чтобы привыкнуть к надзирателевым уловкам, но сейчас он растерялся.

    — Но… но как же… — пробормотал он, — вы же…

    — А?! Что?! — надзиратель даже сделал шаг ближе и наклонился, прикладывая ладонь к уху, всем своим видом давая понять, что не слышит.

    Узник на всякий случай прикрыл голову рукой — кто знает, быть может, сейчас его опять станут бить.

    — Думаю, что нет, — отозвался он, зажмуриваясь.

    — А вот думать-то тебе и не следует, узник, — усмехнулся тюремщик. — Тебе следует отбывать наказание, а не думать. Понятно?

    — Да, господин надзиратель.

    — Ну что ж… Давай, жалуйся.

    — Я должен пожаловаться господину начальнику тюрьмы.

    — Должен? — удивился тюремщик. — Кто же это тебя обязал?

    — Никто. Просто — так говорится, такой речевой оборот.

    — Ну, раз оборот, значит, давай, жалуйся.

    — Господину начальнику тюрьмы.

    — Ну?

    — А вы — господин надзиратель.

    — Вы опять забыли, что вы надзиратель, отец, — произнёс от двери сын тюремщика.

    — Тьфу! — рассердился надзиратель на это замечание. — Верно, забыл. Принеси-ка лучше мне лист бумаги и перо, щенок, чем умничать здесь и делать старшим замечания.

    — У меня нет пера, отец. Только ручка, — пожал плечами сын.

    — Болван! — разъярился надзиратель. — Принеси лист бумаги и ручку, я сказал.

    Что приятно в этом человеке, подумал узник, это то, что лицо его всегда остаётся добрым. Даже когда он со всей очевидностью гневается, лицо его всё равно остаётся добрым и даже ласковым. И чем больше он сердится, тем, кажется, ласковей становится его лицо.

    Из коридора вернулся сын надзирателя, молча и робко протянул отцу ручку и листок бумаги в клетку, вырванный, видимо, из его ученической тетради.

    — Ну, и что ты мне это суёшь? — недовольно вопросил тюремщик. — Отдай узнику.



    Мальчишка подошёл к заключённому, который кое-как, со стонами, поднялся с затекших колен, и вручил ему эти нехитрые принадлежности для письма. Узник подошёл к табурету возле тумбочки и, ни слова не говоря, размашисто написал на листе: «Жалоба». Дальше дело не пошло, и он принялся грызть ручку, даже не подумав о том, что это не его ручка и что сын надзирателя, быть может, тоже её грыз или захочет погрызть потом и что таким образом он нарушил самые элементарные правила гигиены.

    Надзиратель приблизился и встал за плечом узника. Шевеля губами, он прочёл тихим шёпотом: «Жалоба». И нетерпеливо произнёс:

    — Ну?

    Тогда узник, словно подстёгнутый, вдруг сразу обрёл ясность мысли и чёткость слога, и перо его (вернее, шариковая ручка сына надзирателя) побежало по бумаге. Надзиратель, не поспевая, двинулся следом:

    — Имею сообщить… — шептал он, — господин надзиратель… Эка ты, а разве «притеснения» пишутся не через «тис»? Тиснуть, притиснуть, нет?.. Что ж ты пишешь-то, сволочь?! — произнёс он через пару минут уже в голос. — Когда это картошка была гнилая?.. Муха? При чём тут муха?.. Избиения?.. Хм… Всё?.. Число, подпись. Сегодня семнадцатое. Кажется. Да наверняка семнадцатое… Угу. Угу. Сложи как следует, не понесу же я господину начальнику тюрьмы такую портянку… Вот так, да… не мни, не мни.

    Аккуратно сложив листок вчетверо, узник протянул его надзирателю вместе с ручкой.

    — Что это ты мне суёшь, узник? — оторопело спросил тот и даже отстранился, словно листок бумаги мог обжечь ему руку.

    — Письмо, — робко отвечал узник.

    — Письмо? Да ты совсем обнаглел! Я что, по-твоему, почтальон?

    — Это письмо господину начальнику тюрьмы, — пояснил узник.

    — Вот как? Господину начальнику? Прямо в руки? А что там написано? Небось, кляузничаешь на плохое содержание, сволочь?

    — Это жалоба на господина надзирателя, — смиренно объяснил узник.

    Раскачиваясь с пятки на носок и поглядывая на узника с подозрением, надзиратель самодовольно проговорил:

    — Интересно, узник, интересно… Значит, ты решил нажаловаться на меня господину начальнику тюрмы… Ну-ну… И ты думаешь, он поверит во всю эту писанину?

    — Надеюсь. Надеюсь, господин начальник услышит глас вопиющего в пустыне и…

    — В пустыне? Где ты нашёл пустыню? На что ты намекаешь, узник?

    — Я хотел сказать…

    — Так надо было и говорить, что хотел, а не нести ахинею. Зачем ты суёшь мне эту бумажку?

    — Будьте любезны, передайте моё письмо господину начальнику тюрьмы. Пожалуйста.

    Усмехнувшись, надзиратель взял наконец письмо, повертел его в руках, хмыкнул, произнёс задумчиво и с сомнением:

    — Не знаю… Господин начальник человек занятой, очень занятой… Даже не знаю, удастся ли ему выкроить минутку, чтобы прочесть твои каракули… Ну да моё дело маленькое, я передам.

    Строго взглянув напоследок, он повернулся на каблуках и вышел, попутно отвесив сыну подзатыльник и всучив ему ручку. Дверь с грохотом закрылась, лязгнул засов.

    Оставшись один, узник нерешительно поднялся с табурета и подошёл к стеллажу с книгами. Сняв с полки фотопортрет женщины, долго и отрешённо смотрел на него. В уголках его воспалённых глаз медленно накопились и скользнули по щёкам две мутные слезы. На цементном полу они тут же потерялись в грязи, а больше слёз не было.

№2

    Он лежал на топчане и читал книгу. Это был Иероним фон Лидовиц с его «Размышлениями о пустоте» — книгой ужасной, опустошающей, убивающей всякую надежду, топчущей мечты, низвергающей душу в адские бездны. Он ненавидел фон Лидовица. И любил его бесконечно и бездумно, как любит отца карапуз, как любит своего гениального учителя способный ученик, как бездумно и слепо любит своего бога бесконечно в него верующий.

    Стукнул засов, заскрипев, отворилась дверь. На пороге возникла дочь надзирателя. Совсем ещё молодая, лет двадцати двух-трёх, в длинном платье, поверх которого надет давно нестираный посеревший передник. Сколько узник её знал, это была странная девушка — то бесконечно скромная и тихая, то вдруг разбитная «огонь-девка». Простоватое румяное лицо, но на этом открытом лице деревенщины горящие умом и хитростью глаза жрицы любви.

    Узник бросил на девушку равнодушный взгляд и снова погрузился в чтение.

    — Здравствуйте, узник, — поздоровалась она.

    — Здравствуйте, госпожа дочь надзирателя, — отозвался он, не отрываясь от чтения, или делая вид, что чтение безмерно увлекает его. На самом деле, надо сказать, фон Лидовиц не очень прочно завладевал его вниманием — это достаточно скучный автор даже для одиночества пожизненного заключения.

    Дочь надзирателя прикрыла за собой дверь, и принялась прохаживаться по камере, осматриваясь так, будто видела её обстановку в первый раз. На самом же деле она бывала тут по три раза в день, а то и чаще — на ней лежала обязанность приносить еду и убирать в камере.

    — Какой нехороший тут воздух, — говорила она. — И пыль, смотрите, пыль. Вы что же, никогда не убираетесь? Я принесу вам тряпку, будете стирать пыль — всё занятие вам какое-то, не так скучно.

    — У меня была муха, но… — узник оторвался от книги, жалобно посмотрел на девушку.