Страница 42 из 54
И все равно — если ни один человек до сих пор не поскользнулся на марсианских мхах, это еще не значило, что он не ступит на них нигде. Кайман не верил в это. До сих пор на Марсе высадилось меньше сотни людей. Суммарная исследованная ими площадь поверхности не превышала нескольких сотен квадратных миль. И это на Марсе! Где не было океанов, а значит, общая площадь поверхности превышала земную! С таким же успехом можно было утверждать, что ты изучил Землю, сделав четыре вылазки, в Сахару, на вершины Гималаев, в Антарктиду и на ледники Гренландии.
Ну, скажем, не совсем так, поправлял себя Кайман. Сравнение не совсем справедливое. Было несчетное число пролетов мимо Марса, искусственных спутников и автоматических станций, доставлявших образцы марсианского грунта.
Тем не менее — аргумент оставался разумным. Марса было слишком много. И никто не посмел бы утверждать, что на Марсе больше не осталось секретов. Возможно, будет найдена вода. Были многообещающие разломы. Форма некоторых долин была такова, что можно было предположить лишь одно: они выточены потоками воды. И даже если эти русла пересохли, там все еще могла быть вода, неизмеримые океаны воды, замкнутые под поверхностью. Кислород там был точно. В среднем немного, но средние значения не играли роли. В отдельных местах его могло быть много. А значит, там могла быть…
Жизнь.
Кайман вздохнул. Пожалуй, больше всего он сожалел о том, что не смог повлиять на выбор места посадки, перенести выбор на точку, которая лично для него была самым вероятным местом для жизни, район Солнечного озера. Выбор обернулся против него. Решение было принято на самом высоком уровне, и Дэш собственной персоной заявил: «Мне глубоко насрать, где и что там может быть живое. Я хочу, чтобы птичка села там, где легче всего сможет выжить наш мальчик».
Поэтому место посадки выбрали рядом с экватором, в северном полушарии; основными образованиями в этой местности были Изида и Непентес, а на стыке между ними находился невысокий кратер, который Дон Кайман про себя окрестил Домом.
И про себя же он очень сожалел о потере Солнечного озера, менявшего форму с временем года (Растения? Вряд ли… но была надежда!), о ярком W-образном облаке в районе каналов Улисс и Фортуна, возникшем во время большого противостояния, и ежедневно менявшем свои формы, о ярчайшей вспышке, яркостью шестой звездной величины (отраженный свет? термоядерный взрыв?), которую увидел Саеки в озере Титония первого декабря 1951 года. Кому-нибудь другому придется изучать все это. Он уже не сможет.
А так, если не считать этих сожалений, Дон Кайман был вполне доволен. Северное полушарие было мудрым выбором. Времена года здесь были благоприятнее, потому что, как и на Земле, зима в северном полушарии здесь наступала, когда оно было ближе всего к солнцу, а значит, в среднем и весь год был теплее. Зима была на двадцать дней короче лета; на юге, конечно, все было наоборот. И хотя Дом никогда не изменял формы, и не испускал ярких вспышек, вокруг него наблюдалось немало новообразовавшихся облачных формаций. Кайман не расставался с надеждой, что некоторые из облаков могут состоять хотя бы из кристалликов льда, если не из самой воды! Он немного пофантазировал о слепом ливне над марсианской равниной, а потом, уже серьезнее, подумал о больших залежах лимонита, обнаруженных неподалеку. Лимонит содержит большие количества связанной воды, и если марсианские растения или животные еще не созрели настолько, чтобы использовать ее, этим источником сможет воспользоваться Роджер.
Да, в целом он был доволен.
Еще бы. Он был на пути к Марсу! Это было для него источником огромной радости, и за это шесть раз в день он возносил благодарственные молитвы. И он хранил надежду.
Дон Кайман был слишком хорошим ученым, чтобы путать надежду с наблюдениями. Он сообщит только о том, что откроет. Но он знал, что хочет открыть. Он хотел открыть жизнь.
В течение отпущенного времени, девяносто один марсианский день на поверхности, он будет смотреть по сторонам. Это было известно всем. Собственно, это будет частью его ежедневного распорядка.
Но не всем было известно, почему Каймана так привлекала эта миссия.
Дея Торис не хотела умирать. Он все еще надеялся, что там будет жизнь, не просто жизнь, но разумная жизнь, не просто разумная жизнь, но живая душа, которую он сможет спасти и привести к Господу своему.
Все, что происходило на борту корабля, было под постоянным наблюдением, и сообщения об этом постоянно поступали на землю. Так что мы могли присматривать за ними. Мы следили за шахматными партиями и за спорами. Мы наблюдали, как Брэд хлопочет над частями Роджера, над сталью и над плотью. Мы видели, как однажды ночью пять часов проплакал Тит Гизбург. Он всхлипывал негромко, как во сне, и только качал головой, слабо улыбаясь сквозь слезы, в ответ на все старания Дона Каймана утешить его. Во многом у Гизбурга оказалась самая скверная роль в экипаже: семь месяцев туда, семь месяцев обратно, а в промежутке — три месяца безделья. Он будет в одиночестве кружить на орбите, пока Кайман, Брэд и Роджер будут резвиться на поверхности. Он будет в одиночестве, и он будет томиться от скуки.
И даже хуже. Семнадцать месяцев в космосе гарантировали, что весь остаток жизни ему будет обеспечен полный ассортимент мышечных, костных и сосудистых расстройств. Экипаж усердно упражнялся, упражнялись друг с другом и растягивая пружины, разводили руки и приседали — и все равно этого было мало. Из костей неотвратимо вымывался кальций, и неумолимо падала мышечная масса. Для тех, кто опустится на поверхность, три месяца на Марсе сыграют огромную роль. За это время они смогут оправиться от ущерба, и к возвращению будут в гораздо лучшей форме. Для Гизбурга такого перерыва не будет. Он проведет непрерывных семнадцать месяцев при нулевой тяжести, а последствия этого недвусмысленно продемонстрировал опыт предыдущих космоплавателей. Он проживет меньше лет на десять, а то и больше. Кто-кто, а он имел все основания разок всплакнуть.
А время шло, время шло. Месяц, два месяца, три. Вслед за ними в небеса поднималась капсула с 3070, а еще следом — магнитогидродинамический генератор, с экипажем из двух человек. За две недели до прибытия они торжественно перевели часы, вставив новые кварцы, настроенные на марсианский день. С этого момента они жили по марсианскому времени. На практике не было почти никакой разницы — марсианский день всего на тридцать семь минут длиннее земного, но главная перемена была в сознании.
За неделю до прибытия они начали ускорять Роджера.
Для Роджера семь месяцев пролетели, как тридцать часов субъективного времени. Он несколько раз поел, раз двадцать поговорил с остальными. Он получал сообщения с Земли, и на некоторые даже ответил. Попросил гитару, но ему отказали, заметив, что он не сможет сыграть. Он попросил снова, из чистого любопытства, и обнаружил, что это в самом деле так: он мог щипать струны, но звука не слышал. Он вообще ничего не слышал, кроме специально замедленных лент, или иногда что-то вроде тоненького попискивания. Воздух не проводил тех колебаний, которые он мог воспринимать. Когда магнитофон не соприкасался с рамой, на которой был закреплен Роджер, он не слышал даже записей.
Когда начали ускорять его чувства, Роджера предупредили. Шторку в его уголок оставили открытой, и он стал замечать мелькающие пятна движения. Вот мелькнул вздремнувший Гизбург, вот стали видны уже движущиеся фигуры, а немного погодя он даже смог различить, кто есть кто. Потом его перевели в режим сна, чтобы окончательно отрегулировать ранцевый компьютер, а когда он проснулся, он был один, шторка была задернута, и — и он услышал голоса.
Роджер отодвинул шторку, выглянул и уперся в улыбающуюся физиономию любовника своей жены.
— С добрым утром, Роджер! Ты снова с нами!
…А восемнадцать минут спустя, двенадцать на прохождение, остальное на дешифровку и обработку, эту сцену увидел на экране Овального кабинета президент.