Страница 15 из 21
Аххарги-ю возмутился.
Сущность – тен, возмутясь, выбросила облако особенных флюидов.
Голландский купец ни с того ни с сего начал заговариваться. Уходил в кривые грязные переулки Москвы, смиренно разговаривал с прохожими. Стал бесплатно раздавать товары, пока не спохватились компаньоны.
Ну а ефиоп ушел. Снова сел при деревянной ноге.
А немец только пыхтел. Поощряемый ловким дьяком, ничего не помнил о пьяных ночных деяниях. Только про себя немного дивился: отчего это вдруг нежное лицо ефиопа теперь подпорчено злобой?
Впал в сумеречное состояние. Сам не понимал, что делает.
Второй раз продал ефиопа, на этот раз какому-то человеку из поляков.
Пан от важности надулся, хотел черного сразу зарубить, чтобы показать гонор, но сущность – тен не желала с таким смиряться: вновь выбросила облако особенных флюидов. Отчего пан все так же важно вышел на площадь перед корчмой, перед случайными людьми переломил саблю. Важно поклялся: «Теперь уйду в монастырь, черти снятся». Потом публично проклял отцов-иезуитов и начал утверждать, что знает главную истину. А черного отпустил.
Получался какой-то неразменный черный.
Осердясь на такое, немец посадил неугомонного на чепь.
Аххарги-ю и этого не потерпел: заставил ефиопа перекинуться в сучку.
Когда пьяный немец вышел на крылечко выкурить трубку, то сразу увидел непонятное: неловко карабкается на дерево черная сучка. Со страху, видимо. Чувствуется, что не умеет этого делать, а вот карабкается, звенит чепью. А за деревянным забором визжат и крутятся местные кобели.
Немец даже сплюнул.
Непристойно сучке, пусть и черной, карабкаться на дерево.
Успокоился только, когда на густых на ветках принял ефиоп прежний вид.
Это и Якунька видел. Не поверил. Вздыхая, постоял рядом, с надеждой спросил:
– Вот почему у немца нос большой?
Догадавшись, что ответа Джон Гоут не знает, сам подсказал:
– Потому что воздух бесплатный.
А в корчме, улучив момент, деревяшкой для натягивания париков очень ловко ударил по голове попавшего под руку приказчика. «Чтобы произвести хорошее впечатление…»
Драка приятно заняла зрителей. Многие вскочили, чтобы лучше видеть.
Дьяк, длинный, как мельница, громко выл и крутил руками. Сперва как бы показывал, что со всеми сделает, когда до всех дорвется. Потом наконец ворвались караульные – человек пять, грузные, мокрые с дождя. Им от души хотелось топтать живое. «Ну, станешь ли еще песенки сочинять?..»
…Ах, ночь.
…Ледяной ветер завывал, подрагивали стены.
– Это домовой скулит на холоду, дядя, – печально признался Якунька. – Вот вы тут среди льдов избы ставили. А валенок к порогу кто нес? Роняли?
Семейка удивился:
– Роняли.
– Отшибли нутро родимому.
Семейка еще больше удивился.
Никогда не думал, что домовому можно что-то отшибить.
Даже не думал, что в Сибири могут водиться домовые. Они ведь, в сущности, совсем как русские старички – русый волос в скобку, тельце в пушку. Зачем такому в Сибирь? Здесь хватает дикующих. Они в звериных шкурах с головы до ног. Увидят, любопытствуют:
«Ты пришел?»
Ответишь:
«Ну, я».
«Что видел?» – спросят.
«Ну, многое видел».
«Что слышал?»
«Ну, тоже многое».
Тогда садятся, чай пьют.
И вообще, как могли завезти домового в сендуху, если только и делаем, что бегаем от военного немца?
Летом на самом быстром месте реки, где вход сразу в три стремительные протоки, немец специально выставил заметный шест с веткой на верхушке, отклоненной в одну сторону. Как бы особенный указатель – куда плыть. Поймал Семейкиных лазутчиков, выглядывавших путь, все у них выведал и повесил на дереве. А на указанном быстром месте выставил указатель.
Семейка не сомневался: свои указывают.
К счастью, первой пошла лодка с двумя гребцами.
Пронесло ее под каменистыми утесами, резко развернуло и стало бить о заднюю сторону тех же самых утесов – разворачивающимся, пенным, кипящим, как в котле, течением.
В другой раз вышли к опасному перекату.
В таких местах кормщик вообще, не отрываясь, должен глядеть на стрежень. Как начнет река менять цвет, как пойдет длинными серыми струями, так непременно править в сторону, где пена темней. Кто ж знал, что хитрый немец выставит на скалу голую дикующую девку? Развеселили ее белым винцом и вытолкали на скалу: вот спляши для вора!
Чуть не угробили коч.
Хорошо, Семейка успел дать кормщику по голове, чем привел в чувство.
Все лето военный немец грамотно гонял воров по сендухе. Уходили от него и сушей и водой, но немец все время затевал хитрости. Один раз по неизвестному волоку перетащил лодки и незаметно вышел Семейке в тыл. Ударила пушка – ядро страшно сдавило воздух. В другой раз едва ушли с зеленого островка, на котором неудачно решили отсидеться. Если по-русски, то и отсиделись бы. Слали бы вестников друг к другу, переругивались, переманивали людей. А немец – нет! Не хотел терять времени. Все три пушки ударили по острову, калеча редкие деревца, которым еще расти и расти.
Какой тут домовой? Какой валенок? Сто раз затоптали бы в суете.
И так все лето. Не присядешь, не отдохнешь, того смотри набегут стрельцы!
Это только по словам глупого Якуньки получалось, что военный немец преследует якобы не воров, а казенного дьяка за то, что тот спер у него нож.
– Вот утони я, – хвалился наглый Якунька, – немец и остановился бы. Может, совсем бы ушел. А так не отстанет. Ни за что. Зиму пересидит в острожке, а летом все одно – догонит.
– Так, может, тебя утопить?
– Ты что! Ты что! Наоборот, приюти меня. Я полезен.
– Чем? – как в сказке, спросил Семейка.
Дьяк не ответил.
…Летом было, отбивались в устье реки.
…Снизу и сверху выскочили лодки. На них стрельцы.
…Одноногий их многому научил. Будто всю жизнь так делали – лезли на борт злые, ножи в зубах, дым от пистолей. Запах крови и страха прогнал с берегов птиц. Часть царских холопов сбросили в воду, пусть придут в чувство в ледяной воде. Другую часть оттолкнули в лодках шестами. Немец на одной ноге стоял на борту своего севшего на мель коча (тем и спаслись), кричал обидное.
Семейка довольно морщил побитое оспой лицо.
Пусть мы в сендухе да все в соболях, а молодой царь в бедном борошнишке.
Ишь, военного немца на нас послал! Вот и ходи теперь в холодном немецком камзоле. Может, уже и нет Царя. Ходят слухи, что подменили его в Голландии. Вместе с глиняной трубкой. Теперь Россию, как кочергой, со всех сторон шурудит немец, черт, ада подкидыш. Вот и в Сибирь прислал такого же. А разве сибирский снег потерпит отпечаток чертова копыта?
Так и решил: оживем к весне, обманным путем подпалим немецкое стойбище. Чтоб ни один стрелец не ушел. Кто выскочит из огня, тех на рогатины.
В который раз вспомнил про Алевайку.
Оставил чудесную девку другу-приказчику.
Слезно просил, прощаясь: «Вернусь, Иван, храни девку. Припас беру, пищаль, зелье пороховое. А ты пользуйся девкой, пока нет меня. Сытая, сам видишь, бока круглые. Оставляю трехсвечник с зеркальцем. Пусть смотрится. Обману немца, вернусь. Мы и не с такими справлялись. Девка при тебе не заскучает, знаю. Вон у тебя какая печь с вмазанными изразцами – такие издалека везут. Крылатые кони летят по сини. В тепле девка долго не сносится».
Думал, так будет, только одноногий переиначил.
Войдя в острог, беспощадно сжег избы установленных розыском воров, разметал строения. Друга-приказчика – за тесную дружбу с ворами – повесил на невысокой ондуше. На ней шишечки, как узелки, – много навязано. Оказалось, невысокая. Поставили приказчика на колени, чтобы задохнулся скорей. А девку Алевайку, лицо лунное, рогатые брови, немец возит при себе как приманку.
Беда ведь не по лесу ходит, она всегда среди людей.
Когда-то родилась Алевайка от веселого удинского казака. Потом его зарезали шоромбойские мужики, а мать дикующая тихонечко умерла. Получились у Алевайки длинные глаза и лицо тугое, как гриб – земная губа. Совсем молодой приютил девку Семейка, вырастил. Всегда теперь грудь крест-накрест шалью перевязана – бабы научили. Дышит туманно.