Страница 13 из 20
В первый же день по приезде Роман Авдеевич вручил один гостинец на приеме в мэрии. Мэр, похоже, смутился, невозможно, такой драгоценный подарок. Французы от восторга заахали. Роман Авдеевич похлопал мэра по плечу — бери, не тушуйся, пользуйся нашей добротой. Другую картину вручил Клубу промышленников, потом какой-то ассоциации. Газеты напечатали большие фотографии подаренных картин, портреты Романа Авдеевича, правда, подлецы-фотографы сняли его с открытым ртом, да еще в рост — совсем маленький рядом с мэром. Пресса писала про знаменитых русских авангардистов, авторов картин, оценивали картины баснословно дорого. Роман Авдеевич был доволен. Знай наших, держава на высоте!
После одного из обедов повезли его осматривать соборы. Витражи, орган, фрески, все древнее, один собор древней другого, и все уникальные. Куда-то в подземелье спустились, где вообще восьмой век, гробницы, алтари, химеры. Следующая еще древнее. Роман Авдеевич делал внимательное лицо, кивал и покачивал головой из стороны в сторону, что должно было означать: "Надо же!" Мелкие эти движения производил он машинально, сказывался навык долгого сидения в президиумах, где Роман Авдеевич освоил трудное искусство изображать внимающего. На самом деле ему не было дела до происхождения этих витражей, росписи куполов, до этих статуй, тщательно реставрированных деревянных распятий, алтарей. Прошлое его не интересовало, тем более чужое. Роман Авдеевич хвалил, удивлялся, пока ему не надоело, да еще к тому же немного развезло от вина, и он вдруг рассердился. Что это они своей стариной чванятся, у нас тоже, слава богу, не меньше. У нас церкви есть тоже древние, третьего века до нашей эры!
Тут даже переводчик вылупился на него, и тихонько переспрашивает: "Вы, наверное, хотели сказать — после рождества Христова".
— Я как сказал, так и переводи,— гаркнул на него Роман Авдеевич.
— Но позвольте...
— Твое дело переводить, — угрожающе повторил Роман Авдеевич. И тот перевел. Французы переглянулись, говорят: "Это удивительно. Неужели такое возможно, мы понятия не имели". Тактично сказали так, что Роман Авдеевич ничего не почувствовал кроме гордости за то, что сумел сбить с них спесь.
Вместо церквей и соборов Роман Авдеевич попросил показать ему трущобы, в которых ютятся безработные. По словам хозяев, трущобы давно уже, лет двадцать назад, ликвидированы. Безработных мало. Пусть мало, но есть ведь, настаивал Роман Авдеевич, не верил он буржуям ни на грош. Должны же быть контрасты. Повезли его в какой-то район мелких коттеджей. Цветники, качалки, в аккурат дачный поселок обкомовский, который он строил у нашего озера. Понял он, что правды от них не добиться. "Знаем мы эти приемчики,— сказал он помощнику.— Сами пользуемся". И все же ему удалось найти. На газоне спящего оборванца. Попросил разбудить его. Заговорил с ним. Оказалось, что тот не работает, то есть безработный, бродяжничает, то есть бездомный. Роман Авдеевич обрадовался, хотел сфотографировать его, но тот почему-то не дался.
— Скажите ему, что я из Москвы, Советский Союз! — зачем-то громко, как глухому, прокричал Роман Авдеевич.
На оборванца это не произвело впечатления. Роман Авдеевичу пояснили, что он клошар, то есть убежденный бродяга, не работает потому, что не желает, и пособия не желает получать, и еще чего-то не желает, какой-то благотворительности...
Брехня, сказал Роман Авдеевич, и обратился к бродяге, давай, говорит, перебирайся к нам, в страну трудящихся, чего тебе здесь гнить. Бродяга зевнул, почесал бороду, а был он весь заросший, пышный, как Карл Маркс, спрашивает: много ли народа к вам уезжает и можно ли у вас не работать? Дальнейшие их переговоры сложились не в пользу нашего персека, тем не менее он сфотографировал его рядом с собой, и снимок этот показывал на своей лекции пропагандистам.
Переводчика после этого сменили, Роман же Авдеевич укрепился в своем превосходстве и на следующем обеде произнес тост, опубликованвый в газетах без всяких комментариев. Это вообще типично для Романа Авдеевича. Все, что он делал и произносил, заграничная пресса приводила, не комментируя.
Бокалы, которые наполняли добросовестные официанты, Роман Авдеевич столь же добросовестно опорожнял. Белое, красное, а также розовые вина, всю эту кислятину, он за серьезный напиток не держал.
— Позвольте поднять этот тост,— Роман Авдеевич всегда тост не произносил, а поднимал,— за процветание вашего города.— Тут бы ему остановиться, и все были бы довольны. Но идеология не позволяла. Идеология требовала обличать проституцию, безработицу, наркоманию, кризисы... Перечисляя их беды, он расчувствовался, готов обнять был, прижать их к своей груди, научить их жить, чтобы они поняли, что сопротивление бесполезно, они исторически обречены, им не выбраться из противоречий. Никакое НАТО им не поможет. Он даже пропел куплет:
Всю Европу за три перекура
Из конца в конец пройдем мы хмуро
И дойдем до города Чикаги
Через речки, горы и овраги.
Новый переводчик переводил без всяких купюр. Впечатление было громадное. Особенно когда он стал рекомендовать им провести коллективизацию. "Почему еще держится наш капиталистический строй?" — спросил его какой-то обозреватель. Роман Авдеевич сразу же поставил его на место: "Да потому держится, что у вас противоположные взгляды, ваша идеология обанкротилась!"
После обеда он потребовал показать ему разложение, как это все происходит. Если рассматривать события обратным ходом, то видно, как неукоснительно Роман Авдеевич приближался к невероятному происшествию, тому самому, которое будет занесено в его досье и сыграет свою роковую роль.
Заведение, куда привезли Романа Авдеевича, было дорогое и фешенебельное. Посетителей немного, каждый располагался в мягком кресле. Всего рядов десять. Полутемно. Стойка бара, за стойкой полуголая барменша, воздух пряный, пахнет вином и пороком. Сцена маленькая, уютная, задрапированная. На сцене представление идет. Обычное для таких подвальчиков: мужчина и женщина раздеваются, готовясь к любовному поединку. Затем на широкой постели начинается показательная схватка, со всеми приемами, каждый демонстрировал свою технику. Музыка, охи, зубовный скрежет. Бегущий свет вроде и усиливает, вроде и дразнит, мешая уловить самое этакое. За натуральным актом последовали вариации, то двое мужиков, то две красотки наслаждались, то появлялся треугольник — две девицы терзали одного парня.
Роман Авдеевич возбудился, при этом негодовал и поносил, и сравнивал наше общество, которое никогда не позволит подобного срама. Уйти, однако, отказывался. Он вертелся, вскакивал и все требовал, чтобы ему переводили. А что, собственно, было переводить? Чего тут непонятного? Измучил и переводчика, и провожатых французов. Это тоже сыграло свою роль. Катастрофа разразилась во время номера со знаменитой мадам Жюли. Она славилась своей находчивостью, репликами, умением вращать грудями, поднимать их кверху, как спаренные зенитные пулеметы, или наставлять на зрителей. Все ее семьдесят килограмм были распределены наиболее аппетитным образом.
Дальнейшие события излагаются на основе очерка в одной из бульварных газет, которая не постеснялась бы исказить факты, но была и другая статья в эмигрантском листке, где другой журналист позволил себе исказить факты точно таким же образом. Пользуясь этими двумя искажениями, автор примерно восстановил ход событий.
В этот вечер Жюли изображала любопытную простушку. Она как бы впервые увидела столько мужчин, к тому же респектабельных, и никак не могла сообразить, чего ради собрались здесь. Сверкая белыми зубами, она обращалась к залу с вопросами, ей отвечали со смехом, чтобы развлечь гостей, она спела им несколько куплетов, но ведь не за этим же они сюда явились. Спрыгнув со сцены, она пошла по рядам, расспрашивая, удивляясь. На ней была коротенькая юбка, высокие сапожки и больше ничего. "Бронзовое тело Жюли на фоне алых кресел соблазнительно блестело. Ее звонко шлепали по заду, пощипывали, гладили". Описания эмигранта были красочнее, и доброхоты, перечитав его очерк, послали в Москву, откуда он пошел распространяться. Итак, напевая и переговариваясь, садясь на колени, поигрывая своими прелестями, она не переставала выяснять, неужели всего этого у них нет дома? Роман Авдеевич восхищенно вскрикивал. "Ну стерва, ну дает!" — аплодировал и не чувствовал опасности.