Страница 8 из 24
Едва успел ударить сухой треск выстрела, как немец, мгновенно поднятый солдатами на штыки, уже хрипел и давился кровью, выкатывая глаза. Как сквозь дымную паутину видел все это Зайцев, чувствуя в то же время, что ноги его подгибаются и дрожат, а сам он склоняется плавно набок.
— Ах ты, подлец этакий, предатель, Иуда. Что же теперь, братцы, куда нам девать поручика? — возбужденно толковали, сгустясь, солдаты.
Больше Зайцев не слышал и не чувствовал ничего. Красные волны тихо расплывались перед его глазами.
Теперь, лежа в госпитале, в незнакомом ему, чужом и далеком городе, Зайцев вспоминал и перебирал в уме, от нечего делать, всю свою молодую жизнь.
Рана в плечо оказалась тяжелой, но неопасной, хотя нестерпимо болела по временам. Впрочем, в эти последние дни раненому настолько полегчало, что он уже мог свободно прохаживаться по обширному залу.
Это и был, действительно, клубский зал, где еще так недавно, год назад, кружились в вальсе веселые молодые пары и гремел военный оркестр. Теперь рядами белели здесь узкие кровати с неясными очертаниями раненых воинов, пробегали суетливо фельдшера и служители, проходил доктор, а сестры милосердия в своих белоснежных одеждах скользили тихо и ласково между ними, как вестницы надежды, примирения и любви.
Зайцев в этот вечер укладывался уже на покой, когда в неясном вечернем полусумраке занавешенных ламп провеял будто весенний ветерок, и в зал вошла новая, только что прибывшая с партией раненых, сестра.
Увидав ее, Зайцев едва не вскрикнул от изумления.
Ну, конечно, он знал ее когда-то и хорошо знал, но никак не мог теперь вспомнить ни того, где он с ней встречался, ни того, как ее зовут.
Плавной походкой, неслышно, сестра прошла по залу и скрылась в белых дверях.
— Боже мой, да ведь я же хорошо ее знаю, — думал Зайцев.
Он оперся на здоровую руку и, полулежа, точно мучимый бессонницей, лихорадочно вспоминал. Глаза его сверкали и вдруг, будто опять пораженный предательской пулей, он откинулся беспомощно на подушку. Губы его шептали:
— Неужели?.. Не может быть… Как же это?
Он вспомнил.
Это было ровно три года тому назад. Только что выпущенный в офицеры, Зайцев был прикомандирован к одному из гвардейских полков и жил одиноко на семнадцатой линии Васильевского острова, в маленькой комнатке шестого этажа.
Он любил свою голубую комнату, узкую, точно девическую, кровать за ширмой, медный в углу рукомойник, неуклюжего денщика. Жизнь так привольно и весело открывалась перед ним, в голубоватых весенних тонах, как апрельское небо, и ярко манила к счастью.
Зайцев вообще любил голубой цвет и верил, что ему он приносит счастье. Хиромантка с Лиговки (у нее перед выпуском побывал молодой подпоручик) подтвердила тоже.
В один чудесный весенний вечер Зайцев, присев нечаянно к своему мольберту, собрался набросать вид из окна (он занимался живописью с детства и в корпусе известен был, как хороший рисовальщик), когда внезапно овладевшая им усталость помешала ему начать работу и он как-то незаметно для самого себя, мгновенно заснул.
Впоследствии Зайцев не раз вспоминал эти приступы вдруг набегавшей сонливости, подобные тому, что был им испытан в окопе перед появлением двойника.
Разбудила его старушка-тетка, обитавшая в конце Пушкинской; невзирая на дальний путь, она часто навещала племянника-сироту, приходившегося ей крестным сыном. Старушка вбежала, запыхавшись, будто встревоженная чем-то.
— Что с вами, бабушка? — спрашивал ее Зайцев.
Он привык называть ее бабушкой с раннего детства. Впрочем, тетке было уже за шестьдесят и название бабушки более соответствовало морщинистому ее лицу.
— Одевайся скорей, бери холст и кисти. Едем.
— Да что такое? Зачем холст и кисти?
— Не твое дело, потом скажу. Не люблю это болтать.
— Кого же писать-то?
— Сказано, едем, без разговоров.
Зайцев привык к странностям старой тетки и, не возражая, быстро оделся. Уже на извозчике он спросил:
— Далеко ли вы, по крайней мере, меня везете?
— Ко мне на Пушкинскую. Не бойся, останешься доволен, — загадочно пробормотала старуха, тяжело дыша и так держась за рукав племянника, точно она боялась, не убежал бы Зайцев.
Однако, на Пушкинской извозчик остановился не у того подъезда, где ход был в квартиру бабушки, а у другого, соседнего. Этот был куда казистее и богаче; у дверей восседал на табурете представительный усатый швейцар в ливрее и с фуражкою в позументах.
Завидя бабушку, он грустно вздохнул и склонился низко:
— Пожалуйте.
Следом за бабушкой Зайцев вошел в переднюю обширной квартиры; убранство ее, пышное и безвкусное, ясно говорило если не о роскоши, то о довольстве хозяев. Смутная необъяснимая тревога веяла в доме; она тотчас передалась Зайцеву. Заплаканная горничная, разговоры шепотом за стеной, величественная хозяйка, вышедшая в капоте, с платком в руке, — все указывало, что в доме произошло несчастье. Зайцева бабушка тотчас представила хозяйке: красивая пожилая женщина, похожая на византийскую императрицу, мельком, но пытливо оглядела подпоручика и без всяких предисловий объявила:
— Сегодня скончалась моя дочь, и я прошу вас, monsieur Зайцев, написать с нее портрет.
Будь на месте Зайцева другой человек, более положительный и трезвый, он, быть может, ответил бы отказом или удивился бы, по крайней мере, странной просьбе совсем ему незнакомой дамы. Но Зайцев был вообще чудак и верил во все сверхъестественное: раз даже ему пришлось снять комнату, обстановку которой накануне он до последних подробностей видел во сне. Поэтому он без малейшего колебания выразил согласие свое на просьбу хозяйки молчаливым поклоном.
— Пройдем к ней, — предложила та.
Зайцев сделал несколько шагов и очутился в узкой комнате с белым гробом посередине. Гроб весь утопал в дымных волнах голубовато-серебряной кисеи, осенявшей девичье лицо и скрещенные руки такой ослепительной красоты, что у Зайцева дыханье перехватило и забилось сердце. Нежный профиль чернобровой и черноволосой красавицы был чист и тонок, как легкий мрамор; губы едва-едва трогала прозрачная улыбка; точеные пальцы слабо держали образок.
Зайцев невольно вспомнил «Вия» и на мгновение ему стало не по себе. В то же время он никак не мог себя уверить, что перед ним покойница. Какое-то могучее чувство, руководившее в этот миг его душой, упорно противилось воспринять то, что подсказывал рассудок.
Хозяйка оставила его наедине с мертвой. Овладев своим волнением, Зайцев долго всматривался в прекрасное лицо.
— Она живая, — пожимал он про себя плечами.
И если бы не гроб и не встревоженные лица домашних, он подумал бы скорей всего, что его просто морочат.
Бабушка тихо подошла к его плечу и прошептала чуть слышно:
— Голубчик, прости, ты меня, старуху. Что хочешь для тебя сделаю, только напиши Леночкин портрет. Уж больно я любила ее, мою голубку.
И, зарыдав, быстро вышла.
Как ни был молод и неопытен Зайцев и как ни возбуждала его вся эта внезапность нахлынувших откуда-то новых впечатлений, он все-таки успел невольно для себя самого заметить, что лицо несчастной матери вовсе не было заплакано, веки не только не распухли, но и не покраснели, а строгие глаза, хоть платок к ним подносился поминутно, глядели на художника в упор с чересчур даже спокойным и пристальным вниманием. Ровный голос хозяйки тоже звучал совсем спокойно. Впечатление это скользнуло только, едва оцарапав сердце Зайцева, но тотчас на душе у него стало еще тоскливей, и он, безотчетно, желая заглушить неприятное чувство, начал готовить вынутые из ящика кисти и устанавливать холст…
Работая при свечах, ярким и ровным сиянием заливавших голубую комнату и белый на высокой подставке гроб, Зайцев весь с головою ушел в свой труд и не чувствовал никакой боязни. И все ему бессознательно мерещилось, что это он пишет спящую.