Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 36



Сложную субординацию лагерных отношений я еще не полностью постиг, во Олег — это что-то вроде старшего блатного ОЛПа, пахав, гой си добрый молодец, силач-бамбула, пребуйтурнейший геркулес, равных нет и не было по росту и силе. Что же я увидел? Нет, самой баталии я не видел. Олег восседает на ком-то, как на добром коне, а тот распластан под ним, на животе лежит, голову руками обнял, загородил — такая сцена. Олег с силой, но без задора и спортивного азарта сажает нож, с размаха — туда, в то место, где шея в голову переходит, но не находит согласия в том, кто под ним: голову в туловище жмет, чтобы шеи было меньше.

Из раны фонтанирует кровь, бьет вверх сантиметров на двадцать, удары сердца запросто можно считать. Видно, как мощный насос работает. Раз, два, три. Лужа крови заметно растет. В крови ушанка, рядом. У Олега одеревене­лое, бесстрастное лицо, глаза тупо вылуплены: манекен, робот. Лишь кадык ходит, словно то яблоко,, которое; подда,.1а Ева, никак заглотать не может, ста­рается. Еще удар; уже ждешь, надеешься, что последний. И жутко, и непонят­но, почему человек еще жив? Ой, живуч!

Скоро ли?

Неслышно подошел сонный надзиратель, укоротил бессмысленное дей­ство:

— Пошли.- А нам: — Мальцы, по баракам.

Олег всаживает нож в мертвое тело, заглох пульсирующий, страшный фон­танчик жизни.

Великан легко поднялся, расправил могучие плечи, ни на кого не глядя, с подчеркнутым достоинством двинулся за надзирателем. Не шел, а залихват­ски вышагивал, чуть вразвалку, щеголеватой, неторопливой, раскованной походкой; сияют голенища хромовых сапог, игриво собранные в гармошку. Некондиционные для лагеря сапоги. Рядом с нашим атлетом, Ахиллесом, ге­роем лагерного эпоса, невзрачный надзиратель выглядел невыгодно: недо­мерок, семенит в кирзовых сапогах. Что обломится Олегу? Ведь смертной каз­ни нет. А срока у Олега невпроворот, марафонская, астрономическая перспек­тива. Хоть отбавляй: 25, 5 и 5. Наш гуманный закон не позволяет сверх два­дцати пяти намотать. Своя, особая, интересная арифметика. 8 плюс 10 будет не 18, а 10. Ведут Олега в изолятор, ну, а дальше: штрафной? Тело основательно распластано, недвижно, заметно, что это мертвое тело. Торчал по рукоятку нож, цветная рукоятка, фигурная, красивая. Из плексигласа.

— Гадина, из-за нее, суки!

— Зойка?

— Поганка ядовитая!

— Гадина, а не человек!

— Не Зойка?

— Молчок, прикуси язык!

— Почему?





— По кочану да по капусте.

Признаюсь вам, читатель, что я очень поразился, когда в убитом распознал Кривого. Гора с плеч, к нарядиле тащиться не надо. А Бирон и Краснов меня заждались.

Являюсь в барак, звонкий вестник удачи, выдаю:

— Убрал я его. Все. Живи. Магарыч с тебя полагается.

Бирон выпялился, ничего не понимает. Я рассказываю ужасную сцену в санчасти, рассказываю, что Олег сосчитался с Кривым. Бирон искательно в меня взыривается, не верит, верит, опять не верит.

— Deus ех machina,- говорю я.— Когда древние трагики не умели обыч­ными средствами разрешить конфликт, они прибегали к чуду, что и мне оста­валось.

— Не опошляй,— возмущенно сказал Бирон.

В женской зоне не было бани. Каждый четверг (вечерком) наших фефел проводили надзирательницы по ОЛПу в баню. К звездному часу собирается толпа зевак: "сеансов набраться". И я в этот раз, движимый своим интересом, оставил рабочее место, что у окна в конторе, пошел позырить на баб. Впереди пилит смелоглазая Зойка, притча во языцех, королева красоты, знакомая мне и Краснову еще по карантину. Идет, отчаянно глазами играет, швыряет их во все стороны, всем и каждому: лови! Минул год, даже год с лишним, с тревож­ной поры карантина, когда я впервой приметил Зойку, и если бы не слышал о Зойке чуть не каждый день столько фантастического, что прямо уму непо­стижимо, если бы я не был женат и не был влюблен в свою жену, если бы в силу жгучего идеализма молодости (молодость требовательна, сурова!) не имел предвзятого мнения о женщинах, к пошибу которых принадлежала Зойка, если бы не опасался, что меня осудят наши щепетильные пушки­нисты, то с легкой душой, глядя на бесподобные, огненные стати этой дев­чонки, погружая на секунду взор в ее чистые, лучистые глаза (в эти глаза хотелось смотреть и смотреть не отрываясь!), назвал бы Зойку (вслед за Красновым) "гением чистой красоты". Думается, Пушкин не был бы возму­щен и шокирован. Назвал же он Керн "вавилонской блудницей". "Идет, нарядница, как пишет",— кто-то сказал рядом. А нарядница шла в телогрей­ке, а лагерная телогрейка отнюдь не красит женщину. Идет, как пишет. Ува­жение простого человека к письменному слову. А Зойка шла так, как не сни­лось никому писать, как не писал ни один божественный Пушкин! Мы все приходили в безотчетное возбуждение, теряли волю и голову, и когда она исче­зала в дверях бани, наши пламенные мечты устремлялись за нею, целились, зарились в нее. Какой-то сумасшедший дом! Зойка, царь-баба, чудо-краля, возглавляла шествие, за нею плелось остальное наше бабье, замыкала про­цессию царственная, ветхозаветная старуха: могучая, как кумранская сивил­ла, что изваял Микеланджело, с крутым рубильником Савонаролы; на вид ей далеко за сто. Грузная развалина. Старость — не радость, вдвойне не ра­дость в условиях лагеря. Она еле и со скрипом переставляла опухшие, ватные, свинцовые, амортизированные от долгой жизни ноги. Однако голову, седую, величественную, она несла высоко, гордо. Перед вами, читатель, легендарная Туган-Барановская, громкое, зычное, романтическое имя, сама история рево­люционного движения в России. Хоть рот ее давно на замке, но всем откуда-то известно, что она болтается по политизоляторам, лагерям и тюрьмам с ис­хода великой эпохи, что она подруга Пешковой, жены Горького, что заступни­чеством Пешковой она спасена от расстрела. Порасспросить бы ее, что и как? Однако, если вы не хотите разочаровываться, мой совет, держитесь на рас­стоянии от великих людей. В шествии зэчек меня интересовала не велико­лепная Зойка, не Туган-Барановская, не знаменитая артистка Окуневская, которая недавно попала на наш фантастический, крепкий ОЛП. Меня жадно занимала полячка, из-за которой на самом деле стыкнулись Олег и Кривой, хотя вначале я грешил, что это все из-за подлой Зойки. То была женщина среднего росточка, худая, гибкая; в зеленом платочке, из-под которого непос­лушно, нечаянно, игриво, задорно, фасонно выбивались вьющиеся волосы. Она не глядела по сторонам, шла, уронив голову; ее лицо я не смог рассмот­реть, оно было как бы за дымовой завесой. Всего-то ничего. "Из-за этой тихони?"

***

Краснов милостиво уступил позыву сна, задвинув привычно, машинально "Науку логики"под угол жесткой подушки, прикорнул. Забылся, знать, ненадолго: его выволокли из розовой, невнятной симфонии сна, за ногу грубо дернули.

— Философ, ух спать здоров, проспишь царство небесное! Шнель! На абордаж. В темпе! Труба зовет. Не посрами, малек, земли русской!

В бараке нездешняя, чреватая тихость, как в центре великого урагана. Скрип нар. Первое, что различил сонный Краснов, так это клоунскую физию белобрысого, белобрового Колобка — рот до ушей, хоть завязочки пришей. Ясные, чистые, плутоватые, смеющиеся глаза. Одновременно невинность и пройдошистость: из глаз мельчайшими блестками-звездочками обильно вали­лись смешинки, струились, вихрились, прыгали и мчались во все стороны. Шалун перед вами, малый пацаненок, еще не познавший уродливость мира, не позцавший, что кроме игры есть на свете еще собачий ошейник с пряжкой, который легко превратится в жестокое орудие экзекуции. А ведь Колобку под сорок, а то и за сорок. Юный философ угрюмо, недовольно поморщился, приподнялся на локте, вмиг уразумел, что значит "не посрами земли русской". Оторопел. С ходу прохватило всего, как сквозняком, чистая его душа запаниковала, содрогнулась от непреодолимого, могучего омерзения, свернулась в твердый ледяной комок, дезертировала испуганной улиткой за твердый, непробиваемый панцирь.