Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 36



— Братцы! Родимые, умираю!! 0!!

Рванулся подняться, чтобы к окошечку. Еще одна попытка. Не смог, ку­выркнулся, плюхнулся на карачки, прямо у дверей, закашлял порывисто, аст­матически, непрестанно, опять заблекотал. Хрюкнул неуверенно наконец дви­жок, заурчал, недовольный, с перебоями, надсадно, за сим — устойчиво; воро­нок задрожал противно, дернулся глупым, ретивым козлом, рванул с места в карьер: нас куда-то помчали. Беспорядочная болтанка, утруска; мотало, как в шторм на море. Шофер, поди, дурак или сроду так. Или неопытный. Забыл, видать, что людей везет, хоть и аэков, а не мешки с картошкой. На ходу полег­чало. Ехали изнурительную вечность, сто лет. Я искренне и истово бормотал Красвовскую молитву, хорошо укреплился ею. Саша припомнил потом, что из Горького. Откуда — не знаю, до сих пор. Не полюбопытствовал, а надо бы. Ткнулись, наконец. До мурашек противно лязгнул засов, распахнулась тяже­лая дверь "воронка". Начальник конвоя деловито, донельзя скрупулезно вы­крикивает нас по списку — в час по чайной ложке. Крикнет фамилию, а даль­ше шепоток, словно слух у вас пытает, проверяет: Имя? Отчество? Статья? Срок? Окончание срока? Надо шустро выскакивать из "воровка", а то как бы добрые молодцы, старатели, невзначай тебя прикладом не угостили.

— Краснов?

Очередь дошла до Краснова, скоро и меня, значит.

— Александр Сергеевич,— отрывисто чеканит Краснов,— 58-10. Десять лет. 1958-й.

Диалектика, Гераклиты всех времен и народов нас учат, что все, что имело начало, будет иметь свой конец. И до меня, стало быть, черед доплелся. Про­тиснулся вперед, отбарабанил что надо, порывно, правильно — откуда-то си­лы мобилизовались. Брезгливо, кабы невзначай не задеть, не коснуться, перепорхнул через горбившееся тело того, кто пил наш, общий воздух, а теперь, по очевидной видимости, отбросил копыта. Я проворно ныряю из "воронка", выплюхнулся. Глотнул жадно воздух — так, должно быть, глотает новорожденный пузырь, вывалившись из мамки. Я чуть было не завопил что есть мочи, потрясенный. Рождение — и все тут! Благословенны ваши пять чувств! А сердцебиение невероятное, отчаянное. Ненасытно, большими глотками, хле­баю московский воздух. Продышаться — не налаживается, дыхание перехва­тывает. Прочухиваюсь. Силы мои неукоснительно крепнут, как на дрожжах прибывают, полуобморочные, тягостное изнеможение тает, испаряется, как дурной сон, как недоразумение. Жив курилка! Все. Сдюжил! Не вешать нюха­ло! Глазею по сторонам. Радость неподдельная. Где мы? Спешно верчу голо­вою. Жмурюсь, вглядываюсь. Мало-мальски я продышался. Режет глаза, сле­пит косматое солнце. Обезумело: и здесь пекло. Улица. Деревянные домики, двухэтажные, с выцветшими наличниками. В три окна домишки, хибары. Не мощено. Пыль — само собой. У вокзала, небось. Куры бесстрашно, спокойно ходят. Глупая коза с бородкой, как у Калинина, привязана к забору, тянется куда-то дура, фальшиво, неестественно блеет, словно разучилась или стесня­ется. Остановилась какая-то женщина, пожилая, уныло, невозмутимо, при­крыв глаза ладонью, смотрит на вас. Глаза ее ничего не выражают, равно­душие. Не впервой видать такое. Принесла бы попить. И колонка рядом. Сту­деная вода — рукой подать. Шаг вправо, шаг влево считается побегом, конвой стреляет без предупреждения! Танталовы муки. Может, колонка и не работа­ет; так, осталась от прежних, веблагоустроенных времен. Москва все-таки: и на живописной окраине должен быть водопровод, сработанный еще рабами Рима. Хорошо бы добрый глоток жигулевского пива! Не сумел рассказать, как доходил в "воровке", Шаламову, обострить, драматизировать, форсировать, а надо бы.



Прощай, родная, шумная, пыльная Москва! Прощай, первопрестольный вечный град!

— Либерман?

Осечка. Никто из "воронка не отозвался.

Рассказанное происшествие защемляет душу до сих пор. Оно является самым голгофистым из всего, что пришлось пережить. Я отнюдь не изгилялся над Шаламовым, когда выбрал именно эту историю. Прежде всего и во-пер­вых, оно имеет для меня острую символическую значимость и сакраменталь­ность: завершается большой период жизни, полный мытарств, смятения, не­доумения, ошибок, глупостей, начинается другая жизнь, спокойная, полно­кровная, уравновешенная. Второе рождение. Я стал иным человеком, прямо- таки несвойственно сменил характер. Я давно стал ощущать, что все, что со мною происходит, не напрасно, а имеет особый, не всегда мне ведомый смысл. Кто-то вмешивается в мою жизнь, подталкивает меня на поступки, чья-то пе­кущаяся, опекающая, старательная, распоряжающаяся воля определяет и за­дает мою судьбу, карму, которые не всегда гуманны и милостивы ко мне, но непременно дидактичны. За дерзкое ослушание я был высечен отцом, запом­нилось. Педагогика. Очутился в темном, душном, пыльном шкафу, очнулся в мифе, во мраке, в смуте. Я и женился, должно быть, затем, чтобы выскочить из смуты, взбрыкнуться, уйти от путаницы. И ушел бы, избег темного, свире­пого, терзающего жребия, но увидел Сталина на мавзолее, опять все замути­лось непробудно, закружилось, завертелось, полетело в тартарары. Спятил. Я ведь рассказывал, что со мною творилось: еле ноги приволок, добрался до кровати, еле оклемался, очухался. Тема весьма и весьма деликатная, интим­ная. Не знаю, как и быть? Не смутить бы невзначай тебя, читатель. Сначала такой сюжет, далекий. Не о себе. Один мой друг завел собаку. Бывает. Псина к нему привязалась, представляете? Дико, безумно полюбила, боготворила, ела обожающими, влюбленными, бесподобными, преданными глазами, впада­ла в черную меланхолию, когда он отлучался, уезжал в командировку, ходила понурая, осунувшаяся, с перманентно опущенным хвостом, места себе не на­ходила, страдала, изнывала, того гляди окочурится. Да так по моему другу не тосковала жена, ненаглядная, любящая, преданная Ярославва! Случай из жизни друга. Ненастный, осенний вечер, когда он возникает на пороге дома после двухнедельного отсутствия и несчастный, богооставлеввый пес вновь видит своего повелителя: зверь впал в истерику, подливную, конвульсии, эк­стаз, сопровождающийся припадочным, неуемным кручением волчком, неук­люжими прыжками, лаем, надрывным, отчаянным, несусветным визгом, на­взрыд, сумасшедшим лизанием рук. Э, тысяча чертей и одна ведьма. С ним еще что-то стряслось: стало корчить, сгибать; забила судорога, наконец, ви­денью моего друга предстало (забыл сообщить, что песик был мужского пола, самец, кобель), как за экстатической радостью, за неистовой любовью к чело­веку, как к божеству, проглянула неромантическая, низкая, грубая сексуаль­ность: вылезла здоровенная, красная елда, длиннущая, по форме морковь, стала прямо на глазах расти, раздуваться, достигла непомерных размеров, хочется сказать, неправдоподобных огромностей, подчинила силе страсти, скрутила; дальше продолжает расти, как в сказке (такого не бывает!), еще бухнет; и вот — лопнула, хлестануло; весь блестящий, выдраенный к приезду моего друга паркетный пол очутился залитым семенем, хлынувшим под не­имоверным напором. А чуткий, легко ранимый, безъязыкий друг, растерян­ный, расстроенный, угнетенный, униженный случившимся, угрюмо, уныло, смиренно заковылял по-стариковски. Может, я это и зря. Решаюсь. Была — не была. Собрался с му­жеством. Долго я эту тайну носил под сердцем, всё: кончаю игру, кончаю на­меки, двусмысленности, жмурки. Вперед! Смелость, говорят, города берет. Читатель, поди догадался, что мой друг, который завел собаку, и я — одно и то же лицо. Это я завел собаку. Прости меня за этот ход, стыдлив оказался. Итак, читатель, я должен сознаться, что мой восторг перед живым богом, во­сторг неописуемый, немыслимый, неукротимый, увенчался внезапно, скоро­постижно и точь-в-точь, как у моей архичувствительной псины. Хорошо, что люди, большие, взрослые люди, со времен печального изгнания из сада-Эдема прародителей Адама и Евы напяливают на срамные места всякую там одежон­ку, а тем паче без одежонки нельзя в нашем климате, в этой северной, объек­тивно скверной, под-лой, нервной холодрыге. На демонстрацию я летел, как на орлих крыльях, одет был в новенький демисезонный реглан, купленный в ЦУМе к свадьбе. Последний ухватил. Почем зря хватали перед реформой. Я хочу сказать, что брутальная, безобразная сторона экстаза осталась тайной. Я покидаю живого сущного бога, стоящего в Фаворской, непоколебимой высо­те на фоне древнего, прекрасного Кремля. Топаю мимо драконоподобного, оде­того в леса Василия Блаженного, кругаля даю, вот уж на мосту. Да-с, такие пироги. Ощущаю себя изнуренным, ощущаю порядочный спад душевных сил, крутую подмену настроения, депрессию, будоражащий, мучительный позор. В душе завозится унизительное, свинцовое чувство вины пред тем, что во­сторг сорвался, завершился так неблагополучно, так злодейски материально, предательски, грязно. Где-то, когда-то, у кого-то я прочел, что динамика ми­стического экстаза близка к динамике полового акта и порою захватывает сфе­ру грубой сексуальности. Очень думается, что мои наблюдения и записи были бы крайне интересны и важны Соловьеву, Мережковскому-, Белому, Розанову, Скрябину, Чюрленису, Нестерову, Врубелю; их бы внимательно прочли и про­комментировали Экхарт, Беме, Паскаль, испанская Тереза. Помните у Пуш­кина в "Рыцаре бедном": "Не путем де волочился он за матушкой Христа"? Ах, Пушкин! Вот уж кто "несносный наблюдатель"! Мне отнюдь не удиви­тельно и не странно, что Спаситель воспретил Марии Магдалине прикоснуться к себе, хотя и предложил апостолу Фоме вложить персты в кровоточащие раны свои. А с кем бы я поделился своими переживаниями и сомнительным, химе­рическим опытом, так это с Паскалем. Попадался ли тебе на глаза, читатель, "Мистический амулет"Паскаля? Вот выдержки из него (интереснейший до­кумент!) :