Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 45

Доска почета явилась косвенной моей свахой. Она притянула к моей личности журналистку с магнитофоном. Она взяла у меня интервью, а потом, подумав, вместе с интервью взяла к себе меня самого.

Я долгое время откладывал наши постельные отношения, опять-таки из-за комплекса, пока спустя месяца три после нашего знакомства не слопал бу­тылку спирта, и забыв на время о том, что я дистрофик, улегся с нею в одну постель. Она давно меня приглашала. И поработал на совесть, всю ночь. Да так, что едва ноги приволок на службу. Хоть обратно, с Доски почета снимай. Ее, мою возлюбленную — вернее, от бурной ночи от нее едва ли не наволочка осталась — застал дома еще лежащей. Когда я ее погладил по голове, она про­стонала: "Не надо, милый, пощади ради бога, умоляю — дай передохнуть! .. " В благодарность за мое возрождение я покупал ей цветы посреди зимы, и водил в лучшие рестораны... Помню, она потом все любила повторять: "Я не женщина. Я — самка человека". С самкой тоже ни хрена не получилось — чтоб вместе.

"Да-а-а, бывает,— сказал на этот счет мой знакомый кочегар. Иной раз красавица попадется, а провозишься с ней без толку, оскорбишь ее и себя, и противно даже. А бывает, закорючка, глянуть-то не на что — три мосла да стакан марганцовки, а не слезаешь с нее сутки напролет, словно нанялся по аккордному наряду. Вот и пойми их, женщин. Бывает, их прямая заслуга в нашем фиаско. Раз лег с одной, только на нее забираюсь — вдруг она нырк из-под меня. Говорит, мол, подожди буквально секундочку — я щи забыла в холодильник поставить. Вскочила — и голышом на кухню, к кастрюле. А у меня такое случилось состояние, что я из-за ее щей, через час, промучив­шись, надел одежку и пошел домой, несолоно хлебавши. А одна, помню, обожала акт комментировать. Ну, как Озеров хоккейный матч... Раз даже взорвался, помолчи, прошу, хоть бы минутки три. Не могу я так!"

Кочегар был и практик и теоретик по дамскому вопросу. Дело в том, что отапливал он шестнадцатиэтажное женское общежитие несколько лет кряду. Много погулял он по этажам этого курятника, щупая не только батареи цен­трального отопления.

Но бывают и такие дуболомные мужики, готовые в любой момент с кем угодно лечь. Хоть со скворечником. Жора из таких. Я его видел с семнадцати­летней девчушкой и с пятидесятилетней бабищей. Одна подруга у него была на полторы головы выше его и в полтора раза старше. Но это его не смущало нисколько. В те времена они буквально метров десять до загса не дошли ... Один приятель южных кровей, с черной бородой и горящими глазами, мимо ни одной юбки не мог пройти, обязательно заговаривал, цокая языком. Казалось, у него на вторую минуту разговора с любой, даже пожилой вахтершей, начина­лось обильное слюноотделение. И вот он нашел работу по призванию — устроился в женское общежитие ткацкой фабрики воспитателем лимитчиц. Вначале я его встречал довольного жизнью, радостного, потом он стал таять на глазах, а через три месяца непосильной работы уволился по собственному желанию, не справившись со своим бурным призванием. На этот счет в одной средневековой персидской новелле рассказывается, как голодная лошадь сожрала сорок девять мер овса, а пятидесятую, не в силах проглотить, держала во рту.

Заносит меня из стороны в сторону, граждане! Вы-то меня одернули бы. Ведь все видите, что я вместо собственного раздевания взялся разоблачать своих знакомых: вон, кочегара разоблачил, потом южного человека. Каюсь! Поднимайтесь тогда, отряхивайте штаны — пошли дальше. Пока я распространялся на сексуальные темы (что поделаешь, если это мероприятие занимает часть нашей жизни), я обнаружил какой-то просвет в дальнем кустарнике. Кажется, это и есть дорога. Только куда она ведет?

17

Незадолго до возвращения отца пришел из заключения дядя Леня Майда­нов, бывший муж старшей материной сестры, которая, как только его посади­ли, вышла замуж за нового мужа и уехала опять жить в Омск. От великой голодухи мама отправляла разок в Омск Борьку. Тамошняя сестра, Аннушка, жила в достатке. У нее рос мальчишка Юрка, взятый из детдома, ленинград­ский блокадник. Муж работал большим начальником, а сама она работала женой большого начальника и занимала собственный досуг спиртным. Все воспитание Борьки заключалось в том, что она среди ночи посылала его за водкой, за папиросами. И Юрку и Борьку она постоянно колотила. В результа­те таких отношений Борька, прихватив кусок чужого сала, убежал обратно, домой. Добирался трое суток на поездах и нормально добрался, хотя к тому времени ему не исполнилось и десяти лет. Я помню, как он вернулся из Омска поздно ночью. Он сидел за столом и при свете керосиновой лампы разворачи­вал тряпицу, выкладывал желтое сало на стол, что-то говорил, говорил. И безостановочно плакал.

Мама долго смотрела на него злыми глазами. Потом прижала его к себе крепко-крепко.





Вернувшись, Майданов не нашел места — где жить. Мама оставила его у нас. Мы спали вместе с ним, на огороде, за домом, на чугунной койке, устлан­ной горбылями, а поверх досок — старыми ватниками. Над нами шумела береза остатками кроны. Через неделю Майданов нанялся строить дом изве­стной скандальной бабе Лаишке. Это у нее прозвище было такое. Дом он строил до коцца лета с товарищами. Там же их Лаишка кормила, поила бра­гой. А когда наступил час расплаты — вычла все, включая и собственные ласки. Да так вычла, что плотники, кажется, остались у нее в долгах, как в шелках...

Майданов пришел тощим, прокуренным. Из-за этого он казался еще выше, и похож был на копченую жердь... Кожа лица у него была почти коричневая. До войны он работал комиссаром по раскулачиванию. Ездил на коне при нагане. За несколько лет работы на такой должности он получил более десяти ножевых и пулевых ранений. Раз его даже пытались утопить в колодце. Под­сыпали отраву. Но он был живуч. В тридцать седьмом он сел. В тридцать седьмом посадили и моего отца. Его взяли с партсобрания. Когда он попросил разрешения одеться (стояла осень), ему вежливо сказали:

— Не волнуйтесь — оденем. С ног до головы.

Уйдя в тридцать седьмом на собрание, вернулся отец с него через три года. Строил БАМ, без права переписки.

Когда он вернулся в Москву, его долго не хотели прописывать из-за судимости. Он так и работал без прописки, на вагоноремонтном заводе, а жил у родителей на Рогожской заставе. Мама втихомолку написала челобитную прямо Калинину. Через неделю ее вызвали. Она отправилась в Кремль с ма­леньким Вовкой. Ей выписали пропуск. Провели к Михаилу Ивановичу. Он усадил ее в кресло, а Вовка принялся играть калининскими письменными принадлежностями, катал пресс-папье по столу. Калинин подробно все рас­спросил, затем велел кому-то съездить за отцом. Тот в это время работал у станка. (Без прописки, да еще и с судимостью должностей ему не доверяли, хотя последнее время перед БАМом он работал заместителем начальника строительства.) К станку подошли двое и пригласили его в машину. Он, помня старое, даже не попросил разрешения накинуть пиджак. Знал, видать, снова оденут с ног до головы. И умываться не стал даже. Ехал и думал — куда его? Мимо Таганки, мимо Лубянки... Когда машина вкатила в Спасские ворота, он понял, что дело гораздо серьезнее, чем в тридцать седьмом. Тогда-то его просто попросили расписаться в получении трех лет без права переписки. А сейчас что же будет-то ?!

Как был в спецовке, так и вошел в кабинет Калинина. В руках даже клочок ветоши держал. Увидел Вовку, который елозил по письменному столу, увидел маму и из-за спины показал ей кулак.

Мама к тому времени в Кремле совсем освоилась. Словно век тут жила. Она чаевничала с Михаилом Ивановичем. Пока они вот так семейно и непринуж­денно разговаривали, отца успели прописать. И, по-моему, даже кого-то снять с работы. Отца направили на авиационный завод номер двадцать два, впослед­ствии — завод имени Горбунова. Взрослым Вовка любил изредка потрепаться на работе, в цеху: