Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 45

И, как с воображаемыми деньгами, я стал представлить себе, что не так уж сильно уборщик их толкает, что такая его работа — толкать, да и между нами бормоча, и люди на полу валяются вовсе не те, нем могла бы гордиться держа­ва, кем мог бы гордиться советский народ. А раз валяются на полу, значит, того хотели с детства, значит, того стоят. После таких размышлений едва не вернулся в зал ожидания — очень уж захотелось этих людей потолкать с убор­щиками, попинать их ногами, да побольнее! Не спите, сволота! Не спите, мерзавцы, на полу! Вот вам, вот вам, гады! Бах — инженеру из Чугуева, под ребро ботинком, каменщику из Саратова, штурману сельской авиации, до­яркам, скотницам, а — цыганам еще больнее, да покрепче! . . Не спите, люди! Не спите! Просыпайтесь! Уж утро настает! Пора вставать, пора!.. Умывайтесь в вонючем туалете, и идите вон из залов ожидания, вон идите! Напротив идите! Уложите жен своих и матерей, детишек и отцов-стариков на крахмаль­ные простыни. Тут, рядышком. Рядом же! Напротив — отель "Октябрьский" же, да и на площади-то он "Восстания"! Что, занято? А кто так славно там живет? Кто-кто в теремочке живет? Вон! Швейцара взашей, администрато­ра — в рыло. Неча им кланяться иностранцам да нашим потаскухам. Вон отель, "Октябрьский"! А вот и очередной юбилей Великого Октября на носу!.. Или опять вы потащитесь с выцветшими флагами и транспарантами мимо зеркальных отелей, так и не побывав в них ни разу за всю жизнь! Нате вам, гады! И не войте, и не жалуйтесь на то, что больно. Мало вам, мерзавцы! Со­всем позасыпали, как прямо-таки летаргики! .. "Вставай, проклятьем заклей­менный, весь мир голодных и рабов, кипит наш разум возмущенный..." А ну — вместе, хором, три-четыре: "Это есть наш последний и решитель­ный..."

Фу, куда занесло!

Прочитает редактор и скажет: "Ну вот что ты написал? Что? Ты что — идиот? Ты придурок, да?.. Или тебе собственных детей не жаль?.. Молись богу, что ни одного экземпляра не угодило в Большой дом. Святыми понятиями жонглируешь, чеканушка! Ты б еще про Горбачева написал, что своими куцы­ми мозгами думаешь, идиот. Тогда уж точно поехал бы дрова пилить за Полярный круг, невзирая на безлесье. Возьми свою писанину, садись в элек­тричку и поезжай закапывать ее в лесу. Только поглубже, метров на семь, и никому не покааывай места, где зароешь, и следы за собой махоркой при­сыпь..." — "Ладно,- скажу я.- Закопаю ... А между нами говоря, хотел я и про Горбачева... Он конечно, что-то делает, но..." — "Стоп! Дальше твоего паршивого „но“ слушать не желаю! Нет!" — он поозирается по углам и пока­жет жестами, что в кабинете его, возможно, все прослушивается и где надо пишется на пленку. Я же с горечью буду думать о стоимости этого подслуши­вающего устройства, что на эти бы денежки можно было масла сливочного , купить для какого-нибудь детского садика в Казани или же в Саратове. Или, на худой конец, что-нибудь сделать для культуры, а не против нее, и не ходила бы тогда отечественная культура с протянутой рукой по миру, со своим вы­нужденно созданным фондом. И детским домам явно грошей не хватает, а у нас денег не считают для устройства подобной аппаратуры, и для зарплаты орды подслушивателей... Какие же у этих людей были мерзавцы родители, если допустили, чтоб их детки пошли заниматься таким делом, боже! Неужели это лучше, чем сажать капусту? Не знаю более безнравственного занятия в мире... Повозить бы их по России, показать бы им, как старухи в очереди за ржаной мукой на третий год перестройки, как везут батоны за триста верст, как везут ливерную колбасу и соль... Раньше цари хоть переодевались и ходи­ли в народ, чтобы узнать, как живут простые люди. Ближние-то придворные завсегда убедят, что все у нас хорошо. А к приезду правителя даже улицы во­семь раз подметут... И в магазины товаров завезут, а после визита — увезут. Помню, в армии, к приезду маршала мы с мылом мыли бетонное шоссе. Потом донесся слух, что маршал любит зелень. А вокруг наших казарм ни кусточка. Накопали (посреди лета) в лесу молодых дубков, насажали. Маршал приехал, похвалил, уехал. Дубки, выполнив свою задачу, завяли. Спустя два месяца маршалу опять приспичило приехать в нашу часть, и надо же беде случиться, все забыли, что было посажено. Одни кричали — клены, другие — липы.

Солдаты, естественно, помнили, но, естественно, отцам-командирам ничего не сказали и ехидно дожидались их конфуза. После длительных споров полков­ник приказал: "Елки-палки!" Насажали елок. А маршал-то, оказывается, был недаром маршалом. Он запомнил дубки. "Что это у вас вместо дубов елки вы­росли? .. Вы уж, товарищи, к следующему моему приезду на ветках груш навешайте, для реализма, да и чтобы было что околачивать!". Конечно, кому- то порядком досталось. Гауптвахта на неделю заполнилась до отказа старши­нами. Солдаты, правда, раскаивались, но молча.

По сему поводу просится на страницы рассказ моего сына. Сын написал его для школьной стенгазеты. Приводить его дословно я не могу, ибо это будет плагиат чистой воды, да и не сыскать теперь оригинал рассказа, но суть его такова: жил-был одинокий мужик в лесу, и было ему все время скучно по причине своего одиночества. А к нему в сад временами "залезал" через забор заяц, чтобы грызть кору яблонь. Мужику очень-очень хотелось с зайцем по­знакомиться, чтоб не так скучно на свете было, но он не знал, как бы по­тактичнее это сделать... И вот однажды, когда заяц в очередной раз "залез" грызть кору яблонь, мужика осенил о: лучший способ знакомства — это шут­ка. Простая наша русская шутка... Он побежал в комнату, взял там ружье, высунул его в окно и шандарахнул из двух стволов по зайцу. Заяц, естественно, в клочья! .. Мужик выбежал в сад и обнаружил, что заяц еще дышит. "Откачаю, вылечу,— радостно думал мужик, внося зайца в дом, и за это время познакомлюсь". Но заяц приказал долго жить. Испустил дух. Дал дуба.





Вот так мы, русские люди, умеем шутить. Чтобы сразу в клочья, из двух стволов. И не по злобе же, а желая лучшего, чтоб не так одиноко жилось нам в вашем лесу...

До поезда оставалось две минуты, и я вернулся в зал ожидания. Пивать я никого не стал, сами понимаете. Поезда не было. Поезд не нриближался к перрону. Не виднелись вдали флуоресцентные полосы на щеках локомотива. Выкурив папиросу, я спустился в нижний зал ожидания, потому что ближе к табло. Потом бродил по перрону, но утренняя свежесть, охладив мои мысли, загнала обратно, в помещение. Принялся смотреть в раскрытые двери, не видать ли поезда.

Не видать. Не слыхать. Алюминиевые ведра динамиков загадочно по­малкивали.

Неожиданно пропала очередь в буфет, и я быстренько взял два стакана сильно разбавленного мандаринового сока (больше ничего не было) и бутерброд с сухой яичницей. В сего на рубль тридцать. Так стоял, ел, и смотрел в дверь, и думал. Конечно же, Жорка устроится. Я его полностью проинструктировал, обо всем предупредил: заплатить за развод с женой и поставить штамп в паспорт, выписаться, сделать запись в трудовой книжке — я там договорился с одним приятелем — он сделает. Или, в крайнем случае, срабо­тать кем-нибудь это время, чтобы не было разрыва стажа. Короче: привести доку менты в порядок. Ох, не любил он работать! .. Сразу в сторож а, в вахте­ры — сутки спать, трое отдыхать — а там пускай пописывает свои стишки. Здесь больше возможностей напечататься, чем в Челнах. Там, практически, нет никаких возможностей. Выходят несколько многотиражек, которые вовсе ничего не платят даже за стихи о родной вашей партии и о зверином облике империализма. А Жорка писал про любовь. А подобной белиберды там полна корзина в туалете... Да и в городе он там уже порядочно надоел со своим ныть­ем, а здесь простору побольше — не скоро надоест, а может, и не успеет. Впрочем, пора и ему самому задуматься над течением собственной жизни. Скоро сорок. Двое детей. И ни одной публикации, ни одного достижения, зато апломба полно, гусарства... Но я ж говорил ему. Наверняка подготовился, все обстряпал. С иными документами тут делать просто-таки нечего. Меня из-за одного разводного штампа три месяца мурыжили. Даже на грязную воловью работу не желали принимать. Не верили, что я искренне развелся, а не для того, чтобы пронырливо проникнуть в Ленинград и жрать в три горла мясо и колбасу без талонов. Будто преднамеренно хочу ходить по подметенным улицам и безосновательно любоваться дворцами. Без наследственного на то права, без заслуг. А я искренне не понимал, что хотят от меня, потому что прожив тридцать лет в голодных городах, отстояв десятки километров очере­дей за сахаром, крупой, свиными хвостами, копчеными ребрами, шпротным паштетом, грузинским чаем, мойвой, хлебом, как-то привык особого внимания не обращать на еду. Главное, сыт. А чем — не важно. И не за колбасой я сюда ехал, и не засорять Невский окурками, а строить город. Я тогда накорябал расписку, что я с женой не сойдусь, и меня прописали. Тут очень много живет коренных ленинградцев, и они часто любят про себя говорить об этом гораздо чаще, чем жители других городов. За десять лет знакомства с моим другом, он мне об этом сказал несколько сот раз, пока я не понял, что иные коренные ленинградцы порядочные зануды, да еще и снобы к тому же. Нет никакой заслуги в том, что человек родился в Ленинграде, а не в каком-нибудь Мухосранске. И тут и там есть прекрасные люди. И в Ленинграде полно по­донков, и в Мухосранске. Может, когда человеку нечем и некем погордиться, он гордится местом рождения? Хотя во всем мире — место рождения одно. В Ленинграде строят и содержат в относительной чистоте город приезжие. Они и трамваи водят и асфальт кладут, и в детских садиках нянечки, и мили­ционеры, и дворники... Но в Ленинграде очень много коренных ленинградцев. А я — пристяжной ленинградец. Может, отсюда живет во мне чувство, что я тут в эмиграции, пока родина моя переживает временные трудности, пока там холодно и голодно, пока царит там разруха и произвол Пришибеевых? " А что касается блокады — конечно, страшное это дело, не приведи господи,— сказала как-то моя мама,— но, думаю, мы уже подготовлены так, что дальше ехать некуда. Может, лучше уж разок как следует поголодать, чтобы потом все было в магазинах, чем вот так вот мучиться, как мы... Ведь пятьдесят без малого лет в моей голове одна жратва: сначала как бы вас накормить, теперь, на старости — как бы самой поесть..."