Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 75

Наш квартирохозяин, Михал Палыч, тоже в свое время прошел бурсацкий искус. Отец Орловского служил дьячком в приходе на полтораста дворов, имел пристрастие к спиртуозному и любил говаривать, что ему из-за пьянства некогда даже рюмку водки выпить; еще любил он горы, но видел их только во сне. Пьяный псалмопевец погиб в свирепый бурун. Спустя год умерла и Михайлова мать. Семилетнего сироту взял к себе в губернский город дядя, старший брат отца, столоначальник духовной консистории.

Дядя изводил малыша колотушками, но еще больше пустосвятством и пустословием, боялся простуд и даже летом ходил в шерстяном и ватном, а от грозы прятался с головой в подушки. Спустя два года «Мишутка» был принят «на казенный кошт» в духовное училище, чему очень обрадовался, но совершенно неосновательно, ибо бурса поистине показала ему небо с овчинку. Самым прочным воспоминанием от тех лет осталась у Мишутки порка. Пороли его в числе иных прочих неуклонно, с поучениями, с молитвами, пороли с остервенением, не жалея ни своих рук, ни тощего мишуткина тела.

Мишутка бегал от старательных «духов», но его водворили в суровый вертоград, где для окончательной острастки попотчивали лозой с таким усердием, что долго неудачливый бегун бредил по ночам и рвал на себе рубашонку и штанишки. За духовным училищем последовала семинария. В семинарии еще не изгладилась память о героической поре, когда там управлял мних Иероним. Именно он подверг порке будущего писателя Левитова за чтение «Мертвых душ», и тот больше месяца пролежал в больнице без памяти. Орловского тоже пороли и в семинарии, но без памяти он не отлеживался, в чем бесспорно сказались последствия «эпохи великих реформ», общечеловеческого прогресса и первых просвещенных и отрадных предзнаменований. Из семинарии Орловский вышел с ощущением и с убеждением, что мир есть порка и дранье. Такое философическое миропонимание мешало бурсаку определиться «по духовной линии». Орловский застрял учителем в глухом селе. Здесь его не одну зиму заносили снежные сугробы, засыпали злые вьюги, заливали половодья, одолевали комары и всякая гнусь, трясли лихоманки, изводили одичалое одиночество, мужичья нищета, рабство, мрак, угнетали тоска наших полей и безотрадность родимых просторов и далей. За превратные мнения Михал Палыча преследовали поп, староста, становой, соседние помещики. Орловский, по примеру отцов своих, запил. Однако у него хватило сил во-время оглянуться. Оглянувшись, увидел, что погибает, бросил учительство, перебрался в город и в поисках работы больше года шлялся по трущобам и по ночлежкам.

В мое время Орловский служил земцем и прирабатывал уроками. Он остался бобылем, и его трудно было представить семейным. На окраине горевала двоюродная сестра его, вдова с тремя малолетками, и добрую долю своего заработка Михал Палыч отдавал ей.

Сперва я очень боялся Михал Палыча. Скуластый, сутулый, нескладный, косолапый, в преогромных очках, он подавлял меня своей угрюмостью, отрывистой грубоватой речью, нелюдимостью и взглядами исподлобья. Я скоро узнал, что Михал Палыч иногда «срывается», запивает. Тогда происходят с ним разные разности. Однажды он в ресторане, проходя мимо стола, где весело обедали и выпивали молодые люди и дамы, ни с того, ни с сего захватил всей своей пятерней пригоршню риса с тарелки, не долго думая отправил рис за корсаж некоей актрисе и был бит помянутыми молодыми людьми совместно с лакеями и служителями оного ресторана. В другой раз он забрался в карету, в ней заснул и был обнаружен владельцем, губернатором, уже по дороге домой. Губернатор до того растерялся, что довез Михал Палыча до губернаторских своих палат и даже не сдал его на съезжую приставу, а приказал протрезвить и отправить во-свояси. Чаще всего Михал Палыч приходил в себя где-нибудь в ночлежке, обобранный и раздетый своими собутыльниками, случайными и подозрительными приятелями. В недолгом времени я и сам воочию увидал загулявшего Михал Палыча. В подпитии он оказал себя нисколько не страшным, даже словоохотливым и склонным к любопытным рассуждениям и заключениям. Нетрезвый Михал Палыч мне поведал, что есть писатели-шестидесятники; они — «за народ», против всякой неправды. Многие из них обучались в бурсе; эти писатели не чета разным сочинителям, они не писали стишков про розы и морозы, про небеса и чудеса, про балконы и чудные ножки. Больше других из шестидесятников Орловский ценил Помяловского.

— Что ты читаешь? — сказал он, застав меня за «Арканзасскими трапперами» Купера. — Ерунда, брат, пустейшая пустяковина! Не духовная пища, а бумажные змеи, игрушечные мельницы! Ты, брат, других сочинителей читай… Постой, я тебе сейчас покажу, кого нужно читать… — С высокой полки Михал Палыч достал увесистую книгу в темном коленкоровом переплете, подошел к столу, обдавая сивухой и табаком.

— Вот, послушай, — сказал он внушительно и поглядел на меня поверх очков, сдвинутых низко на нос. — «Мы сочли за необходимое, — читал он с расстановкой, — предупредить читателя, что если он слаб на нервы и в литературе ищет развлечения и элегантных образов, то пусть он не читает мою книгу… Мы покажем вам разврат глубокий, невежество поражающее, где не знают, что такое земля, солнце, луна, ветер и т. п. и как скоты смотрят на явления жизни и природы; покажем бедность, до того облежавшуюся, что потеряно и притуплено чувство страдания от нее; покажем забитость неисходную, покажем подлость и низость души закоренелую… Полюбуйтесь!.. Нет, кому не следует, пусть не читает моей повести!..»



— И показал, показал! — в неожиданным азартом воскликнул Михал Палыч и даже стукнул кулаком по столу. — «Очерками бурсы» показал и остальным показал! Но… преждевременно погиб… от запоя, в нищете-с! Похоронить было не на что, да-с!..

Михал Палыч подошел к окну и порывисто распахнул раму. Повеяло вечерней октябрьской прохладой.

— А почему погиб, почему не прожил даже и тридцати лет, спрошу я вас, сударь?

Орловский опустил крупную, кудлатую голову и зашагал из угла в угол по комнате, натыкаясь на стены.

— А потому погиб, а потому загубил младую жизнь свою, что попытался честно прожить! А знаете ли вы, уважаемый, что значит честно прожить?.. Мир ведал безумцев, бунтарей, проповедников, мучеников, вожаков, фанатиков. Велики их дела, самоотверженна их жизнь! Но… полная, совершенная честность им неведома, да-с! Не-ве-до-ма! Настоящая честность — без иллюзий, без миражей, без прикрас… Посмейте взглянуть на человека, каков он есть, без выдумок, без мечтаний! Сумейте поглядеть на мир без эстетик, без этого — как хороши, как свежи были розы!.. Попробуйте, сударь вы мой, и тогда убедитесь, насколько это затруднительно, насколько тяжело и прискорбно! Нечего тешить себя романтикой, мечтаниями об осчастливленном, о подчищенном человечестве, нечего услаждать себя верой и надеждой, неизвестно на чем положенных, обличениями вещей невидимых, чарами, утопиями и сновидениями наяву! Довольно! Пора, давно пора познать суть жизни без вымыслов! Правда глаза режет. Ничего, пусть колет, пусть режет! Честнее! Скорее рассеется морока… Заметьте себе, сударь: в отечественной нашей литературе Помяловские — явление редкое и даже невиданное. Их до сих времен не оценили еще по-настоящему. Гоголь, Толстой, Достоевский, Белинский, Герцен, Чернышевский, Михайловский, Лавров и многие другие — были одержимы вероучениями, догматами, миражами. Каждый из них по-своему украшал мир на свой образец, всякий одевал его в ризы, кадил ему ладаном. Один поклонился розге и крепостному праву, другой системам Фурье и Сен-Симона, Гегелю, третий признал совершенством Платона Каратаева, четвертый утвердился на православии, пятый открыл свой закон неустанного и отрадного совершенствования человеческого рода, и так далее и тому подобное. А наши неотесанные бурсаки: Помяловские, Решетниковы, Левитовы никаких богослужений не совершали, ладаном не кадили, фимиам не воскуряли и душистых гвоздичек в нос себе не клали для приятного запаха. Они прямо брякнули правду, без вранья и виляний. Согласен, невежливо, грубо, в хорошем, в образованном обществе не полагается бухать прямо в лицо, вовсеуслышание, что на сердце и на ум легло! Неучтиво! Да где же этой самой учтивости было обучаться! Увидали же неотесанные бурсаки округ себя мерзость запустения, кромешный мрак, гадов ползучих, жалкое человеческое отребье, трепещущую и страждущую человеческую плоть, брюхатых жирных пауков, тарантулов, раздувшихся горой!.. Да… Это после них, позже славные, но наивные люди соорудили мужика-общинника, правдолюбца, готового водворить на земле рай и всякое благоволение. Дьячковские да кухаркины сыны этим сомнительным делом не занимались. Из мужика идола не делали. Почитайте, сударь, Николая Успенского; он в босяках тупым ножичком зарезался; или кого-нибудь другого из них почитайте: жестоко, мрачно, горько, но верно, по справедливо; без выдумок… От правды и спились. Узревший правду — не бога, а правду — должен умерен… Воистину! Взглянуть-то сумели открытыми глазами на мир, а вынести зрелища не смогли… того… очень уж неказистое привиделось им зрелище. Оттого и до высшего искусства не дошли. Высшее искусство, оно, брат, требует некоего благополучия, жирка, сибаритства, идейных и жизненных удобств, прибавления к действительности, вымыслов, — а невежам нашим было не до того; они как увидали действительность, нашу, российскую, родную, так над ней и застыли… Ну, и того!..