Страница 2 из 3
Однажды промысел на станции оказался таким удачным, что Слепая купила в магазине и принесла Немому бутылку водки. Он молча взял водку и спрятал. Слепая слышала куда, но взять бутылку не посмела и больше никогда водки из поселка не приносила. За все лето они ни разу не выпивали. И Слепая понимала почему. Потому что если выпиваешь, то какая уж работа. А Немой работал от зари до зари, даже когда были белые ночи и от зари до зари было очень долго.
Слепая не знала, где Немой берет свои бревна, свои доски, гвозди, шурупы или что у него там. Наверное, он привозил строительные материалы, когда Слепая ходила на промысел. Но она всегда знала, когда Немой привез новые бревна. Бревна пахли свежей смолой. И она знала, что у Немого есть пила. Сначала не было пилы, а потом появилась. Еще Слепая слышала, как Немой режет какую-то материю и скручивает какие-то веревки, но не могла сообразить, зачем это. Может быть, это было для утепления или для обивки.
Так проходили день за днем, неделя за неделей — самые счастливые. В бездомной своей жизни Слепая привыкла со всеми ругаться и вздорить, но поругаться с Немым было нельзя. Он ведь не говорил и не слышал. И он никогда ее не бил. А кроме обычной мужской ласки была у Немого для Слепой еще какая-то особенная ласка, отеческая, как к дочке: после ужина, когда они садились покурить, обратившись к морю, Немой гладил Слепую по голове. И Слепая чувствовала, как день ото дня ладонь его становится всё крепче и всё сильнее пахнет деревом.
Однажды Слепая пошла к ручью мыть котелок, зачерпнула со дна песка, чтобы потереть получше, и почувствовала боль в пальце. Кто-то ее укусил. Слепая отдернула руку и почувствовала, как этот кто-то, кто укусил, отцепляется от ее пальца и летит ей за спину в траву. Когда кусачка упал с тихим шорохом, Слепая уже сообразила, что это рак. Нашарила рака в траве, взяла аккуратно за бока и понесла Немому. Немой взял рака, погладил Слепую по голове, отнес рака обратно в ручей и выпустил в заводь. Слепая не знала почему. Точно не потому, что пожалел. Немой не жалел животных. Никогда не убивал для развлечения, даже комаров, но чтобы есть — убивал. Однажды Слепая слышала, как Немой швырнул топором в чайку, пришиб, поймал, отвернул голову, ощипал, выпотрошил и отдал, чтобы Слепая приготовила суп. А рака отпустил. Слепая не понимала почему, но спросить было нельзя. Он же немой.
Дни тем временем становились всё короче, а ночи — всё длиннее и холоднее. Немой работал меньше. Иногда даже и в светлое время суток не работал: охотился на чаек, гулял со Слепой по берегу моря. Она замирала, когда Немой шел с ней гулять. С ней никто не гулял с самого детства.
Они гуляли почти каждый вечер, пока не испортилась погода. Летний теплый ветерок сменился сильным осенним пронизывающим ветром. В тот день Немой взял ведро и направился к ручью. Но вернулся не сразу, а примерно через час. Слепая слышала, что в ведре копошились раки. Их было целое ведро. И Слепая поняла, почему Немой тогда отпустил рака, которого она поймала, — хотел наловить раков сразу много и устроить праздник. Слепая не знала, какой в тот день был праздник. Но Немой сварил раков и открыл еще в начале лета припрятанную бутылку водки. Они выпили, закусили раками и сразу опьянели оба после трехмесячной трезвости. Ночь была холодной, ветер стал шквалистым, но они разложили большой костер, водка согревала, они продолжали выпивать, обнимались, Немой смеялся, а Слепая всё говорила и говорила что-то и даже спросила Немого, как он думает, может ли у них быть ребенок. Немой, разумеется, ничего не ответил. Они доели раков, допили водку, Немой встал и повел Слепую в палатку. Они шли, покачиваясь и смеясь.
И да, это была любовь. Сначала просто нежная, а потом такая, что будто бы красное зарево вставало у Слепой перед глазами, и каждое движение обдавало жаром и даже жгло приятно. И вдруг: «Ай!» — Слепая вскрикнула. Ей обожгло плечо. И Немой тоже закричал. Заревел белугой.
Он выпростался из объятий, вскочил, разорвал палатку, и Слепая сначала не поняла, как это полиэтиленовая палатка так легко рвется над головой. Но хлынул жар, расслышался треск, и Слепая догадалась: пока они были в палатке, ветер раздул их костер. Искры полетели по ветру, попали на дом, дом загорелся и успел разгореться так, что теперь пылал, как десять тысяч печей. И нечего было даже думать, чтобы подойти к дому и попытаться потушить. Слепая отошла от огня подальше, стояла молча и тихо плакала. А Немой бегал по лагерю, ревел, как медведь, и хватал то ведро, то топор. Хватал и бросал тут же.
К утру дом, который они строили все лето, догорел, Слепая замерзла, а Немой успокоился. Он подал Слепой ее вещи, оделся и пошел в сторону станции. Он даже не стал забирать ни рюкзак, ни топор, ни пилу. Но Слепая собрала все это. Она понимала, что до наступления холодов новый дом уже не построишь, но можно же было перезимовать как-то, а на следующий год вернуться и строить заново.
Пока Слепая собирала рюкзак, Немой ушел далеко. Она догнала его уже возле самой станции. Взяла за руку и по вялости руки поняла, что он отчаялся, что на будущий год у него не станет сил снова строить. Всю дорогу до города она ластилась к нему и надеялась, что он воспрянет духом.
Она и сейчас надеется. Каждый день ходит на промысел, продает газету «На дне», моет пол в маленькой лавочке близ Апраксина, иногда подворовывает что-то из еды и галантереи. А вечером возвращается в ночлежку, идет к Немому, поит его чаем, пичкает печеньями, говорит что-то, говорит, говорит… А Немой сидит и безучастно смотрит в окно, туда, где за нагромождением крыш из осеннего полумрака встает невероятной красоты Охтинский мост. Он смотрит на Охтинский мост, молчит и слушает, что болтает Слепая.
Да-да! Слушает! Здесь в ночлежке один только я знаю, что никакой он не немой. Только притворяется немым по не нужной уже привычке. Или от отчаяния. Несколько лет назад я уже встречался с ним, и тогда он прекрасно слышал и прекрасно говорил. Он рассказывал мне, что до того, как оказаться бездомным, был каким-то морским инженером, или навигатором, или что-то в этом роде. Он невнятно рассказывал, как его угораздило потерять жилье и паспорт, потому что, как правило, бывал пьян. В ночлежке сухой закон, но он выпивал на пороге ночлежки, чтобы пустили и чтобы быть пьяным.
Потом все переменилось.
В ночлежку приехали какие-то финские то ли волонтеры, то ли социальные работники, и Немой долго разговаривал с ними о том, как устроены в Финляндии социальные службы для бездомных. И после этого разговора впервые сказал мне, что вот здорово было бы переправиться через Финский залив, прикинуться финским бомжом и жить всю жизнь как у Бога за пазухой.
— Как же ты переправишься через Финский залив? — спросил я.
— На плоту, — парировал Немой. — Можно построить морской плот.
В моем блокноте до сих пор сохранился первый эскиз плота, который Немой тогда же и нарисовал мне. Плот на этом рисунке больше похож на Колумбову каравеллу. Он огромный, из толстых, хитро уложенных бревен, с большим килем и с тремя парусами, про которые Немой говорил, что паруса называются «кливер», «стаксель» и «спинакер», если я ничего не путаю. А на корме плота — будка, про которую Немой говорил, что она называется «ольял».
Когда он рисовал это, он был по обыкновению своему навеселе, и я не стал спрашивать, почему он думает, что Финляндия не экстрадирует его в Россию. На следующий день он сам заговорил об этом. Он сказал, что надо притвориться глухонемым, неграмотным и умственно отсталым. А я в шутку присоветовал ему, что надо еще, чтобы на одежде не нашлось никаких лейблов на русском языке. И он поблагодарил за совет.
Еще он попросил меня распечатать ему на принтере морские карты Финского залива. А еще какие-то розы ветров и какие-то метеорологические сводки. Мы вместе искали это в Интернете. Я не мог понять всю эту морскую абракадабру, а он разбирал легко.