Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 78

Время ли тут интриговать, спорить и рассуждать о том, за что тот или другой получил награду, восставать друг против друга, когда нужно единодушие; а его нет, я это вижу ясно. Это ли любовь к родине, это ли настоящая воинская честь? Сердце замирает, когда видишь перед глазами, в каких руках судьба войны, когда покороче ознакомишься с лицами, стоящими в челе. Они, не стыдясь, не скрывая перед подчиненными, ругают друг друга дураками [...].

Хорошо говорить самому себе: "молчи; это-не твое дело"; да нельзя, не молчится, особливо, когда говоришь с женою.

Так и во всем, так и с бедными ранеными; когда за месяц почти до бомбардировки я просил, кричал, писал докладные записки главнокомандующему (князю Горчакову), что нужно, вывезти раненых из города, нужно устроить палатки вне города, перевезти их туда,- так все было ни да, ни нет. То средств к транспорту нет, то палаток нет; а как приспичило, пришла бомбардировка, показался антонов огонь от скучения в казармах, так давай спешить и делать, как ни попало. Что же? Вчера перевезли разом четыреста, свалили в солдатские палатки, где едва сидеть можно; свалили людей без рук, без ног, с свежими ранами на землю, на одни скверные тюфячишки. Сегодня дождь целый день; что с ними стало? Бог знает.

Завтра поеду на ту сторону, так увижу. Когда полковой командир обед дает, так он умеет из этих же палаток залу устраивать (См. письмо от 3 января), а для раненых этого не нужно; лежи по четыре человека безногих в солдатской палатке.

А когда начнут умирать, так врачи виноваты, почему смертность большая; ну, так лги, не робей. Не хочу видеть моими глазами бесславия моей родины; не хочу видеть Севастополь взятым; не хочу слышать, что его можно взять, когда вокруг его и в нем стоит слишком 100000 войска,- уеду, хоть и досадно.

Доложи великой княгине, что я не привык делать что бы то ни было только для вида, а при таких обстоятельствах существенного ничего не сделаешь. Ее высочество обещает врачам содержание, какое они пожелают, лишь бы остались; но приехавшие со мною говорят, что они приехали не для денег, и предвидят, что без меня их скрутят по ногам и рукам; здесь недостаточно иметь только добрую волю или ревность, нужно еще плясать по одной дудке.

Бог с ними и с наградами; если бы я добивался до Станислава, то мог бы его получить и сидя дома, как другие; меня здесь представил Сакен и к Анне,- да мне собственные убеждения о достоинстве (Ср. в письме к Н. Ф. Арендту) и спокойствие духа дороже.

Я люблю Россию, люблю честь родины, а не чины; это врожденное, его из сердца не вырвешь и не переделаешь; а когда видишь перед глазами, как мало делается для отчизны и собственно из одной любви к ней и ее чести, так поневоле хочешь лучше уйти от зла, чтобы; не быть, по крайней мере, бездейственным его свидетелем. Я знаю, что все это можно назвать одной непрактической фантазией, что так более прилично рассуждать в молодости, но я не виноват, что душа еще не состарилась (Спустя шесть лет П. говорил при прощании со студентами Киевского университета, после увольнения с поста попечителя: "Я принадлежу к тем счастливым людям, которые хорошо помнят свою молодость. Я, стараясь, не утратил способности понимать и чужую молодость, любить и, главное, уважать ее. Кто не забыл своей молодости и изучал чужую, тот не мог не различить и в ее увлечениях стремлений высоких и благородных, не мог не открыть и в ее порывах явлений той грозной борьбы, которую суждено вести человеческому духу за дорогое ему стремление к истине и совершенству" (Речь 8 апреля 1861 г. Соч. т. I, стр. 905 и сл.). Через несколько дней П. подарил студентам свою фотографию с надписью: "Люблю и уважаю молодость, потому что помню свою. 13 апреля 1861 г. Киев").

Ты знаешь, я никогда не был оптимистом и потому, может быть, и теперь вижу вещи хуже, нежели как они в самом деле; но нельзя не верить тому, что видишь и встречаешь на каждом шагу; когда видишь пред собою не русских людей, единодушно согласившихся умереть или отстоять, а какой-то хаос мнений и взглядов, из которых только одно явствует, что никто ничего не понимает, и всякий подставляет ногу другому: моряки ненавидят сухопутных, пешие - конных, эстляндцы - курляндцев, один упрекает другого в ошибках и в глупости, и всё оставляют на произвол случая.

Может быть, то же делается и у наших неприятелей,- дай-то бог! Они тоже колеблются: то сделают демонстрацию на Чургун, то высылают корабли на несколько дней куда-то, чтобы опять воротиться; но все-таки они идут вперед и приближаются; это-то и скверно. Настоящая тишина не пред добром, и если после следующего бомбардирования они еще подвинутся, то бог знает, что будет.





Впрочем, не нужно терять надежды. Право, если взглянуть на эту смесь посредственности, бесталантства, односторонности и низости, то поневоле начинаешь опасаться за участь Севастополя и, следовательно, целого Крыма. Одного только нужно молить, чтобы такая же бестолочь существовала и у неприятеля.

К подобным же экземплярам принадлежит и Геццевич, которого ты должна во что бы то ни стало преследовать письменно. Этот подлец сам вызвался отвезти мое письмо и отдать даже лично тебе; я запечатал в нем письма Зейдлица и к Зейдлицу, полагаясь, что он вернее доставит, чем фельдъегерь, а этот скот до сих пор и глаз не кажет. Узнай в Петербурге непременно, где он находится; напиши ему самое грубое письмо от моего имени; я его в дверь не пущу. Узнать же о нем можно у Карелля и при дворе великой княгини. Он свитский генерал и, как говорят, я узнал это после, взяточник немилосердный. Но письмо мое - не взятка; его нужно вытащить непременно и сделать то, что я там написал,- дать прочесть в Обществе врачей Здекауеру.

Я теперь только одного молю: если не удастся быть свидетелем нашего торжества, то дай только бог убраться, не бывши свидетелем нашего позора, и уехать из Севастополя прежде его совершенной гибели.

Вино, белье, кофейник и сигары я, наконец, получил третьего дня, т. е. 25 апреля.

Погода до сих пор, целые две недели, стояла превосходная, как у нас в самые лучшие летние дни; со вчерашнего дня пошел дождь, и мои больные, которые третьего дня отправились на Северную сторону, верно, лежат теперь, или лучше плавают в грязи на своих матрацах. Я сейчас еду смотреть их.

Приехал и видел, что они лежат в грязи, как свиньи, с отрезанными ногами. Я, разумеется, об этом сейчас же доношу главнокомандующему, а там злись на меня, кто как хочет, я плюю на все. О, как будут рады многие начальства здесь,- которых я также бомбардирую, как бомбардируют Севастополь,- когда я уеду. Я знаю, что многие этого только и желают. Это знают и прикомандированные ко мне врачи, знают, что их заедят без меня, и поэтому, несмотря на все увещания и обещания, хотят за мною бежать без оглядки. Достанется и сестрам; уж и теперь главные доктора и комиссары распускают слухи, что прежде, без сестер, с одними фельдшерами, шло лучше.

Я думаю, действительно для них шло лучше; я учредил хозяек из сестер, у которых теперь в руках водка, вино, чай и все пожертвованные вещи,- это комиссарам не по зубам, и потому прежде шло лучше.

Когда ампутированных перевезли и свалили на землю в солдатские простые палатки, я сказал, что они при первой непогоде будут валяться в грязи. Обещали, что этого не будет; сегодня я приехал сам и таскался по колено в грязи, нашел всех промокнувшими; пишу сейчас же об этом начальнику штаба, и вот опять это будет не по зубам. Нужно, чтобы было непременно все в отличном порядке - на бумаге, а если нет, так нужно молчать. А мне для чего молчать,- я вольный казак. Хотят на меня скалить зубы и за спиной ругаться, пусть их делают, а я все-таки худого хорошим не назову.

Но всё имеет свои пределы; если уже и один главнокомандующий не вытерпел, а сменился, если полки сменяются, то нужно и нас сменить. Врачи, приехавшие со мной, поработали довольно. Они все переболели, многие на моих глазах перемерли; нельзя от них требовать, чтобы они не желали перемены. Сохраничев умер, Джьюльяни умер. Каде умирал, но каким-то уже чудом ожил