Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 148



На третий год умер один из четырех товарищей. Остальные оплакивали его как брата, но уже через месяц после его похорон пришли к заключению, что в политике покойник разбирался очень плохо: ибо Бисмарк, хоть и немец, — человек гениальный и может еще в будущем оказаться полезен.

Минул еще год, умер еще один из них, совершенно неожиданно для двух оставшихся в живых. Полковник от огорчения даже слег; и с этих пор он играл с последним своим товарищем уже не в вист, а только в марьяж. Они теперь меньше разговаривали, зато больше времени уделяли чтению газет. И, после зрелых размышлений, сопоставив то, что писали английские газеты, с тем, что время от времени появлялось в немецких, пришли к выводу, что Бисмарк вовсе не так уж плох, как это кажется, просто ему приходится соблюдать осторожность.

— В политике, мой милый капитан, осторожность — величайшая из добродетелей, — говорил полковник. — С этим ничего не поделаешь!

— Я тоже всегда был такого мнения, дорогой полковник, — отвечал капитан. — Если помнишь, я часто защищал Бисмарка.

— Положим, ты гораздо чаще утверждал, что он — мерзавец.

— Я? Ошибаешься, полковник! Не я, а покойный Кудельский, а главное — Домейко, царство им небесное!.. Они, правда, были прекрасные офицеры, но в политике ничего не смыслили… Ну, да грех их судить, оба они уже пред судом божиим, — добавил капитан.

Наконец однажды зимой скончался и капитан.

Полковник в первое время ничем не обнаруживал своей скорби; он занялся организацией похорон и проводил друга в последний путь честь честью, как подобало хоронить офицера, участника двух войн. Он не пролил ни одной слезы. Но когда над могилой прогремели залпы — так прощалась пехота со своим офицером, — полковник внезапно зашатался и упал как подкошенный, словно все эти выстрелы были направлены ему в грудь.

Его с трудом привели в чувство. Но, отдохнув несколько минут, он без чужой помощи сел в фиакр и велел везти себя домой.

На другой день в лионских газетах появилось объявление о продаже его дома. Покупатель нашелся очень скоро, и неделю спустя старый полковник уже готовился распроститься навеки с гостеприимной Францией.

— И не жаль вам, полковник, нас покинуть? — спросил у него нотариус, который оформлял акт продажи.

— И жаль и не жаль, — ответил полковник. — Жаль, потому что вы, французы, — славный и благородный народ, за вас стоило кровь проливать. А не жаль потому, что многое переменилось во Франции… Французы теперь толкуют только о купле-продаже, деньгах, еде, развлечениях… Лучше мне вернуться к родным снегам… Там — люди другие. Свои люди. Они поймут меня, я — их. А здесь вокруг меня стало уж очень пусто…

Нотариус покачал головой, но старый полковник говорил с таким жаром, что он не стал его переубеждать. Он понимал, что тоска охватывает иногда человека подобно буре, несет его, как оторвавшийся от дерева лист, — и, если бы лист мог думать, он, быть может, думал бы, что возвращается на родное дерево и снова прирастет к нему.

Итак, полковник отправился в Париж, договорился там насчет выплаты ему пенсии, представил в посольство свои документы и получил паспорт. В Париже встретил он множество друзей, и все советовали ему отдохнуть, подождать хотя бы до лета. Тщетно: с того дня, как старик решил вернуться на родину, его томило такое беспокойство и нетерпение, что он места себе не находил.

В разговоре его была заметна рассеянность, в обращении с людьми — какая-то жесткость. Когда он, чтобы отвлечься от своих мыслен, принимался читать газеты, ему чудилось, что текст напечатан по-польски. Он все время словно ждал кого-то, как будто каждую минуту мог появиться кто-то еще незнакомый, но долгожданный. На парижских бульварах, над тысячью огней и шумным людским муравейником виделись ему тихие снежные равнины, черный лес на горизонте, там и сям домишки под соломенными крышами или ветхие кресты на дорогах.

В нем словно жили две души. Одну он привез из родной Польши, другая родилась здесь, на чужбине, и более сорока лет властно диктовала ему свою волю. Но вот теперь неожиданно проснулась та прежняя, молодая душа с ворохом воспоминаний и желаний. Ей было тесно в Лионе, тошно в Париже, она скучала в театре, томилась в поезде. Днем тоска мешала думать, а по ночам полковнику казалось, будто кто-то тащит его с кровати, гонит из комнаты, кто-то плачет в нем и кричит раздирающим голосом:



— Вези меня туда, к своим!

И старик покинул Париж, даже не простившись со многими. Днем и ночью ехал он на родину. Его военная выправка, сказывавшаяся и в осанке и в движениях, обратила на себя внимание немцев, и они, приглядываясь к его смуглому, сухощавому лицу, подстриженным седым усам и бородке, предположили, что это, должно быть, какой-то генерал, а то и маршал Франции.

— Едет, наверное, с важной миссией в Петербург! — шушукались немцы.

А так как старик все время смотрел в окно, они решили, что он обследует немецкие железные дороги, — и пророчили войну на двух фронтах.

К границе поезд подошел перед рассветом. Проверка паспортов длилась несколько часов. Пассажиры ели или дремали, а полковник не мог ни есть, ни уснуть. И вышел за станцию прогуляться.

Он прошел по шпалам с версту или больше. Начинало светать. На востоке ширилась светлая полоса, и скоро все небо стало стеклянно-зеленым, усеянным серыми, белыми и бледно-розовыми облачками.

После духоты в буфете холодный ветер освежил его, но беспокойство не утихало. Полковнику казалось, что когда он очутится в открытом поле, родном поле, тоска в его сердце не выдержит, вырвется на волю и улетит куда-то, как выпущенный из клетки голубь. Но вышло иначе: вместо успокоения он испытывал только удивление. Горизонт, в его воспоминаниях такой широкий, показался ему сейчас тесен. Лесов нигде не было видно, только там и сям торчали дымящие заводские трубы. Нет больше хат, окруженных садами, — лишь кирпичные дома унылого вида маячат на заснеженных холмах. Даже ветер, вместо того чтобы шелестеть в ветвях молодых верб, бьется о бесконечный ряд телеграфных столбов и, налетая на их чашки, плачет, как заблудившийся в поле сирота.

Нет, это уже не та страна, которую он покинул полвека назад!

С вокзала донесся звонок. Полковник едва успел забраться в вагон, как поезд тронулся.

Всю дорогу старик озирал местность, пытаясь как-то связать действительность со своими воспоминаниями. Напрасные усилия! На дне его души сохранился другой край, не тот, что проплывал сейчас перед глазами. Мужики без сукманов, евреи без шапок из лисьего меха, дома без деревьев, земля без лесов! Полковник не был даже уверен, что птицы сохранили свои голоса.

В Варшаву он приехал поздно вечером и остановился во второразрядной гостинице, с виду напоминавшей прежние «заезжие дворы». Но и тут его постигло разочарование. Вместо простых стульев и кресел с кожаной или волосяной обивкой, как это было в его время, — модная мебель, на стенах фотографии дам полусвета, испорченные электрические звонки, лакеи в засаленных фраках. Нет, это был уже не старый «заезжий двор», а точь-в-точь маленькая заграничная гостиница самого плохого сорта.

Кое-как проспав ночь, полковник утром вышел в город. Наняв пролетку, велел провезти себя по всем знакомым когда-то улицам. Какие удивительные перемены повсюду!.. Исчезли высокие фонарные столбы, расписанные белыми и красными полосами, исчезли дворики и обширные сады, их место заняли ряды огромных домов, большей частью безвкусных и нескладных. Даже там, где в старые времена охотились на диких уток, теперь — город, большой, шумный и тоже какой-то новый, иной…

Людей полковник совершенно не узнавал — другие костюмы, другие физиономии… А еще больше поражало его временами то, что нигде не слышно французской речи, к которой за полвека привыкло его ухо.

После этой поездки по городу он ощутил в душе еще большую пустоту, чем та, которую ощущал на чужбине, и решил, что надо общаться с людьми. У него в Варшаве были знакомые, — некоторых он встречал в Париже, других — на водах.