Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 137 из 148



— Ягна! Ендрек-то наш в суд идет, в тюрьму, — вразумлял ее муж.

— Ну и что? — пробормотала она, обводя хату блуждающим взглядом.

— Очень тебе неможется?

— Не. Только вот голова побаливает и все нутро горит, да чего-то я обессилела.

Она пошла в боковушку и легла на кровать. Ендрек ушел со старостой.

Слимак остался один в горнице, и чем дольше он сидел, тем ниже склонялась его голова. Сквозь дремоту ему казалось, что он сидит среди поля, далеко раскинувшегося по обе стороны, и что там нет ничего — ни кустов, ни травы, ни даже камней — ничего, только серая земля. А где-то в стороне (мужик не смел туда взглянуть) стоит Овчаж с ребенком на руках и смотрит в упор ему в глаза.

Слимак вздрогнул. Нет, тут, в поле, Овчажа нет, разве что он где-нибудь там, в сторонке, в самом конце, где-то так далеко, что его и не разглядишь; виден только самый краешек его зипуна, а может, и этого нет…

Мысль об Овчаже становилась навязчивой. Мужик поднялся с лавки, потянулся так, что захрустели суставы, и принялся мыть кухонную посуду.

«Вот до чего дошло! — вздохнул он. — Эх, да мало ли какая беда может с человеком случиться; тут-то и не надо плошать».

Это размышление придало ему мужества, и он взялся за работу. Вынес свиньям картофеля и помоев, полез на сеновал и достал для коров сена, нарубил сечки, а потом несколько раз сходил на реку за водой. Так давно уже он не занимался домашними делами, что ему показалось, будто он помолодел, и это приободрило его. Он бы и совсем повеселел, несмотря на болезнь жены и вызов Ендрека в суд, если бы не воспоминание об Овчаже. Ведь это Овчаж всего два дня назад таскал воду, Овчаж рубил сечку, Овчаж кормил скотину…

С наступлением сумерек Слимак становился все мрачней. Особенно удручала его тишина в доме, тишина настолько глубокая, что забегали по чердаку проснувшиеся крысы и начали скрестись. Чем темней становилось, тем явственнее он видел, что ему чего-то не хватает, многого, очень многого не хватает. И чем становилось тише, тем явственнее он слышал дрожащий, жалостный голос викария, который взывал, стуча кулаком по амвону:

«Был я голоден — и не накормили меня, был наг — и не одели меня, не имел крова — и не приютили меня… Идите же, проклятые, в огонь вечный, уготованный дьяволу и слугам его…»

— Прохвосты эти швабы! Сколько через них народу погибло… — бормотал мужик, стараясь во что бы то ни стало забыть об Овчаже. И, вытянув руку к окну, чтобы было видней, он принялся считать, загибая пальцы: — Стасек у меня утонул — это раз… Немцы тут руку приложили… Корову пришлось отдать на убой — это два, — тоже ведь из-за немцев кормов не хватило… Лошадей у меня украли — вот уж четыре… опять же через немцев, за то, что я отнял у воров ихнего борова… Бурека отравили — пять… Ендрека в суд забрали за Германа — шесть… Овчаж и сиротка — восемь… Восемь душ погубили!.. Да еще из-за них Магде пришлось уйти, когда я обеднял, да еще жена у меня расхворалась, видать с тоски, — вот и все десять… Господи Иисусе Христе!..

Он вдруг схватился обеими руками за волосы и, как ребенок, задрожал от страха. Никогда еще он так не пугался, никогда, хотя смерть не раз заглядывала ему в глаза. Лишь в эту минуту, перебрав в памяти людей и животных, которых он не досчитывался в доме, Слимак понял, что такое сила немцев, и ужаснулся… Да, вот эти спокойные немцы, как ураган, разрушили все его хозяйство, все его счастье, плоды трудов всей его жизни! И пусть бы еще они сами воровали или разбойничали!.. Нет, они живут, как все, только чуть побольше пашут земли, молятся, учат детей. Даже скотина их не топчет чужих полей, былинки чужой не тронет…

Ни в чем, решительно ни в чем дурном нельзя было их упрекнуть, но одного их соседства оказалось достаточно, чтобы он разорился и чтобы опустел его дом. Как от кирпичного завода идет дым, иссушающий поля и леса по всей округе, так и от их колонии исходила гибель, уносившая людей и животных… Что он мог сделать против них? И разве не немцы вырубили вековой лес, раздробили искони лежавшие в поле камни, выгнали помещика из усадьбы?.. А сколько работавших в имении людей, лишившись места, впали в нищету, спились и даже стали воровать?

И только сейчас, впервые, у Слимака вырвалось отчаянное признание:

— Слишком близко к ним я живу… Тем, кто подальше от них, они не так вредят… — И, подумав, он прибавил: — Что толку, если останется земля, а люди на ней перемрут?..

Эта новая мысль показалась ему до того безобразной, что ему захотелось поскорей избавиться от нее. Он заглянул к жене — как будто спит! Подкинул дров в печку и стал прислушиваться к возне крыс, прогрызавших потолок. Снова его поразила тишина в доме, а в завывании ветра снова послышался голос: «Был я голоден — и не накормили меня, был наг…»

Вдруг во дворе раздались чьи-то шаги. Мужик поднялся и выпрямился в ожидании. «Ендрек?.. — мелькнула мысль. — Может, и Ендрек…» В сенях скрипнула и захлопнулась дверь, чья-то, видимо чужая, рука нащупывала вход в хату. «Иосель?.. Немец?..» — думал мужик. И вдруг в ужасе отшатнулся, у него в глазах потемнело: на пороге стояла Зоська.

В первую минуту оба молчали: наконец Зоська произнесла:

— Слава Иисусу Христу…

И, повернувшись к огню, стала растирать озябшие руки.

Овчаж, сиротка, Зоська — все смешалось в сознании Слимака; он глядел на нее, как на выходца с того света.

— Ты откуда взялась? — наконец спросил он сдавленным голосом.

— Из тюрьмы меня выслали в волость, а в волости сказали, чтобы я искала себе работу, что у них, дескать, нет денег для дармоедов.

И, увидев в печке полные горшки, она облизнулась как собака.

— Хочешь есть? — спросил Слимак.



— А то…

— Так налей себе миску похлебки. Хлеб тут.

Зоська сделала, что ей велели. Начав есть, она спросила:

— А вам не потребуется работница?

— Еще не знаю, — ответил Слимак. — Баба моя захворала.

— Скажите!.. А пусто у вас стало. Магда-то где?

— Ушла.

— Ха!.. А Ендрек?

— Забрали его нынче в суд.

— Видали?! А Стасек?

— Утонул он у нас летом, — прошептал мужик и помертвел при мысли, что Зоська спросит его об Овчаже и дочке.

Но она ела жадно, как зверь, и ни о чем больше не спрашивала.

«Знает она или не знает?..» — думал мужик.

Поев, Зоська глубоко вздохнула и вдруг весело хлопнула себя по коленке. Слимак приободрился. Неожиданно она спросила:

— Переночевать меня оставите?

Снова в нем шевельнулось беспокойство. В этом безлюдье любой гость его бы осчастливил, но Зоська… Если она не знает об Овчаже, то какая нелегкая принесла ее в хату именно сегодня? А если знает, то зачем она пришла?..

Охваченный тревогой, Слимак задумался, но вдруг в тишине, наполнившей хату, ему снова послышался голос викария: «Был я голоден — и не накормили меня… не имел крова — и не приютили меня… Идите же, проклятые, в огонь вечный…»

— Ну ладно, оставайся, — сказал он. — Только спи в горнице.

— Да хоть в сарае, — ответила она.

— Нет, в горнице.

Страх его уже совсем прошел, но томительнее стало беспокойство. Ему казалось, что чья-то невидимая рука душит его, сжимает ему сердце и разрывает внутренности. Ощущая близость беды, он особенно мучился оттого, что не знал, какая она и когда поразит его удар. И снова на ум ему пришли слова:

«Что толку, если останется земля, а люди на ней перемрут?..»

И прибавил:

«Неужто смерть моя пришла? Ну что ж: помирать так помирать…»

Огонь догорал. Зоська вымыла миску и, как была в лохмотьях, так и легла на лавку. Слимак пошел в боковушку, но не стал раздеваться; он уселся в ногах у жены и решил бодрствовать всю ночь напролет. Почему? — он и сам не знал. Не знал он и того, что это смутное состояние души называется нервным расстройством.

И все же странное дело: Слимак чувствовал, что Зоська принесла с собой как бы частицу прощения, с минуты ее прихода образы Овчажа и сиротки сразу побледнели в его воображении. Зато еще назойливее стали мысли о немцах и связанных с ними бедах.