Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 6



Олег Павлов

Яблочки от Толстого

Дождь бился о крышу кузова, хлестал по стеклам, как по глазам. Ехали мы уже без разговоров. В темноте стремительно убывающих суток и этого одичавшего проливного дождя болотно заплыла трасса, и все зловещей светились, как будто фосфор, ее огоньки. Навстречу попадались разбитые и раскуроченные машины – пустые, потухшие, без людей. Несколько раз движение вдруг запруживалось, и наша легковушка объезжала свежую аварию, где слепили фары, бегали и кричали, кого-то спасая. Могло почудиться, что мы едем в Ясную Поляну за миг от гибели. Так блуждали мы в дороге долгие часы сквозь водянистые безбрежные поля, от которых делалось еще черней. А перед самой Тулой проехали по мосту над рекой. Это была Ока, и с выси увиделся стоящий под небом вровень с мостом холм могучий берега с безмолвной церковью, похожей на крепостную башню. В черту города въехали мы в сонливой голодноватой тиши – и плутали, не зная, куда сворачивать, отыскивая следы дома отдыха, который назывался, как и усадьба, «Ясная Поляна». Илья Толстой разъяснял по телефону, что сворачивать надо сразу после Тулы у каких-то столбов, точной копии знаменитых яснополянских, однако доехали до неизвестной деревни, а столбов – ни тех, ни других – видно не было.

Через двести метров, когда свернули в первый попавшийся темный лес, машина уперлась в чугунные копья с наконечниками, на которых висела глухая цепь, – и похоже не было, чтоб здесь кого-то ждали. Столбы осветились от фар, и стали видны сидящие на них рядком буквы, похожие на прячущихся от дождя птиц. Буквы эти не складывались никак в название дома отдыха, а казались живыми одинокими существами, так что их становилось жалко. Литературный критик Лапушинский оставил нас сторожить у ворот свою машину, а сам исчез искать людей. Вернулся он здоровый и бодрый, похожий на физкультурника. Узнал, что никого в доме отдыха сейчас нет и нас-то лично никто не встречает, но литераторы здесь есть, водятся и давно, с вечера еще, уехали праздновать на картонажную фабрику, откуда до сих пор не возвращались. Слышать про праздничный банкет на картонажной фабрике, то есть на фабрике, натурально выпускающей картон и изделия из картона, было дико и весело. А мне ведь пригрезилось на миг, что всё кругом – это страшноватый сказочный мираж, что никакого писательского форума не могло даже быть – и мы поедем домой, в Москву.

Дом отдыха был ухоженней, чем обычная провинциальная гостиница, но и тоскливей, безлюдней. Мы прозевали, как появились братья в зашумленном холле, и какое-то время их никто не узнавал. У братьев, Ильи Ильича и Владимира Ильича, был самый усталый вид. Они были трезвые, похожи со стороны на англоманов – в глазах светится любовь непорочная к прогрессу, ко всему правильному и разумному. А пьяненькие литераторы московские походили в сумерках на иностранную делегацию, однако через минуту-другую я осознал, что они говорят все же по-русски, а дама и пожилой мужчина, одетые чуть вальяжней и молчащие в шумной толпе русских, – были настоящими иностранцами. О братьях Толстых знал я понаслышке, что есть такие интересные люди, ставшие хозяевами в музейной усадьбе своего великого прадеда. Владимира Толстого увидел однажды по телевизору; молодой человек стоит в разгар лета на пыльной пустынной деревенской улице, будто только приземлился, парясь в легкомысленном костюмчике, и одиноко глядит куда-то не в камеру, рассказывает, улыбаясь, как ему тут живется, в этой деревне, в Ясной Поляне. А в деревне, видно, самая жара – и ни души ему навстречу.

Утром дождя уже не было – простыл на асфальте его след. Автобус, тарахтелка из незатейливого музейного хозяйства, оказался и чем-то вроде будильника: он подкатил и гудел под окнами, пока все не проснулись и не собрались ехать на завтрак. Стало понятно, отчего так усталы братья; они опекали приехавших на годовщину рождения Льва Николаевича итальянских и французских потомков, а просто сказать, своих родственников. Автобус доставил к угрюмому километровому в обхват цементному гробу – к той самой картонажной фабрике – и встал на приколе у вделанного в ее бетонную стену строения, похожего на фабричную проходную. Ни одного рабочего, хоть бы тень мелькнула, ни одного живого звука, глушь. Владимир сам рассказывал про то, куда мы заходили: это бывшая столовая, которую он выкупил у разорившейся фабрики и хочет благоустраивать, а в замыслах у него чуть не ресторан для туристов, которые со всего мира будут съезжаться в Ясную Поляну. Оказалось, что и половину дома отдыха, где нас поселили, Владимир тоже выкупил для культурного этого туризма. Внутри витает незримо кухонный чад, пахнет тепло едой, хоть и не понять, что готовится. Вбегает и убегает из помещения пролетарской наружности дворняга – верно, фабричная – и забегает на душок съестной по старой памяти. Обносила с тарелками столы светлая добротная женщина. Ей кто-то вздумал из литературных гостей дать чаевые, она чуть потускнела и отошла вежливо от их стола. Французы поедали творожок и масло, насчет которых их уверили, что они натуральные – из близлежащей прекрасной деревни, от доброй коровы, которая живет у этой вот доброй русской женщины.



Тульские эти места начали неотвратимо напоминать Россию, какая она есть, – где не работают, стоят без дела фабрики, а народ поживает и блуждает без новостей в лесной почти, гробовой тиши.

Из этой тиши, уж не натощак, стремительно быстро достигли Ясной Поляны. Летаешь в просторах здешних на автобусе, точно на аэробусе, так что и тошненько в голове. Столбы знаменитые при воротах растут что два белых гриба. Асфальтовая неживая лента тянет на взгорок, колеблясь меж двух прудов – к одному, гладководному большому, будто к блюдцу с чайком, прикусывается домами и огородами на том, колхозном краю жадноватая, поощетинившаяся заборами деревенька, и на табличке подле – отрывок из Толстого, как он любил купаться в том пруду и глядеть на воду; а другой пруд, сливной, виднеется из ивовой гущи болотистой ложбиной и свежим срубом мостков – в этот пруд бегала топиться Софья Андреевна и ее спасли, но об этом таблички нету, это я узнал тут же, глядя в музейный пруд, из приватной чьей-то беседы.

От большого пруда к усадьбе вздымался яблоневый сад, ухоженный и огороженный рабицей, эдакая яблоневая плантация. Все удивились как бы вовсе не музейным яблокам. Владимир Ильич сказал, что эти яблоки выращивают на продажу, натурально возят продавать в Тулу, но все равно казались они золотыми рыбками декоративными, красно-золотистыми гуппиями, выращенными в аквариуме яснополянском не для продажи, а для красоты. Поднялись к особняку, не музейному «флигельку», а второму, дому Волконских, где администрация. Напротив администрации жила своей жизнью конюшня. У конюшни сфотографировались на память. Между тем вывели скакуна, любимого Владимиром Ильичом, и тот не удержался, вскочил залихватски на этого Аракса, даже пиджака не снял, и погарцевал с детской радостью, а после спрыгнул на землю.

Лошадей в усадьбе держат для работ и катания туристов – можно за плату проехаться по усадьбе. То ли по знаку Владимира Ильича, то ли по зову его откуда-то из-за кустов вышли четыре похожие, как подобранные, красивые молодые девушки в расклешенных брюках – оказалось, экскурсоводы, и мне чуть было не почудилось, что их тоже в усадьбе для красоты растят.

Сфотографировались на фоне дома Волконских. Потом пошли мы со своей девушкой ходить-бродить. Она спросила, что мы хотим посмотреть, и мы пошли на могилу Толстого. У могилы постояли, поговорили. Могила одинокая, без надгробья, только поросший травой холм. Зимой, если не расчищать, это место завалило б снегом, все б исчезло в сугробах. Сфотографировались, пошли к пруду. Одиноко сидя у музейного пруда, добывал рыбу или отдыхал местный житель. Так как музей под охраной, выходило, что он браконьер. Спросили, много ли наловил рыбы. Он задрал голову и угрюмо поглядел, верно, не давали ему покоя и спрашивали его насчет рыбки раз в двадцатый. Выловил леску с крючком, злой, и пошагал подальше, отсел на самый край пруда, ближе к деревне.