Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 50



Приехали походные кухни. Нас накормили. Москвичей, а также тех из нашей роты, кто уцелел после боя (у нас было довольно много раненых и убитых: оказался убитым и тот грустный паренек, что отказался есть землянику), в сумерках снова отвели на болотистую луговину, неподалеку от станции Нязепетровск.

Мы разложили костры. Возле наших костров уже спали, а москвичи все никак не могли угомониться. Слышен был смех, пение, веселый говор. Меня тянуло туда, но я стеснялся ни с того ни с сего подойти к ним…

Белый рукав тумана тянулся над рекой, и меня немного знобило, — то в жар бросало, то в холод, наверное, начиналась малярия, но я тогда еще не знал этого.

Давно не оставался я наедине с самим собой, и сейчас мысленно оглянулся на себя и поразился тому прыжку, который совершил. Если бы прошлым летом, когда я был чистеньким мальчиком в форменной шинели с золотыми пуговицами, целиком находившимся в сфере мечтаний — мечтаний любовных, мечтаний общественных, — показали бы меня такого, каким я был сейчас, в зеленом ватнике, неуклюжих ботинках и неумело намотанных обмотках, с бледным, покусанным комарами лицом, обросшим черной бородкой, — вот удивился бы я!

Но между тем летом и этим лежала революция, и куда, кроме как в Красную Армию, могло привести меня чтение революционной литературы и ежедневные посещения заседаний Совета в качестве безмолвного и жадного слушателя? Конечно, была прямая связь между Марксом, Энгельсом, Плехановым, Лениным и… винтовкой, к которой я уже так привык, что она не оттягивала мне плечи, и которую я таскал с собой совершенно машинально, куда бы ни шел. И все же то были книги, а это была жизнь, и, конечно, гораздо легче, сидя в уютной комнате, читать: «Шапки долой! Я буду говорить о мучениках коммуны!» — чем целые дни под пулями неприятеля мотаться по каменистым склонам и зеленым долинам Урала и быть готовым самому в любой момент превратиться в «мученика коммуны».

Как бы ни были благородны и возвышенны мои стремления, сказывались существенные недостатки моего воспитания. В моем воспитании не было ничего солдатского. Ни намотать портянку как следует, ни быстро окопаться — ничего этого я не умел. Единственно, что мне помогало в походной жизни, так это то, что я вырос в этих горах, легко ориентировался. Это изрядно удивляло Кудрявцева, моего сурового и требовательного начальника.

Ну, а все-таки, что сейчас дома? Как, наверное, беспокоится мама… Ведь вот уже два месяца ничего она обо мне не знает. В этом году, конечно, не поехали на дачу… Лица домашних обернулись ко мне, их губы шевелились, но что они говорили мне — упрекали, одобряли?

Вдруг у соседнего костра зазвенели струны, и громкий голос запел песню. Я пошел туда, словно меня позвали.

Так пел он громко, звонко, и в глубине его голоса слышалось что-то: будто трещина звенела. Так звенит надтреснутое стекло. Это был камаринский, тот самый «сукин сын, камаринский мужик, ты за что, про что помещицу убил?» — как в детстве пела мне нянька. Но сейчас эта песня скинула с себя скоморошескую одежду веселого юродства, она звучала широко и грозно.

Я уже видел со спины того, кто пел, — он был освещен снизу огнями костра и стоял, расставив тонкие ноги в старых светло-зеленых обмотках, и стройная фигура его отчетливо вырисовывалась на красном клубящемся дыму. А кругом костра стояли и сидели его товарищи. Молча слушали они. И все эти освещенные красным лица (среди них были и совсем молодые, и люди зрелого возраста, и старики) имели одно общее выражение, и это выражение было такое же, что и в голосе певца, и в словах песни.

Теперь я уже видел балалаечника, — розовая рука его с непостижимой быстротой моталась по струнам. Балалайка же была потрескавшаяся, облезлая, и, точно получив свежую рану в сегодняшнем бою, она была забинтована по грифу свежей марлей. А сам балалаечник похоже, что приходился внуком своей балалайке, такой он был русоволосый, нежно-румяный, какой-то весь молочный, как молоденький гриб масленок. И такие же мельчайшие капельки, как на молоденьком, только что взятом с земли грибе масленке, выступили на его оттопыренной верхней губе, на его белесых, важно нахмуренных бровях и на пухлом лбу.

С веселой злобой подтверждала балалайка то, что говорила песня, и я видел сейчас лицо того, кто пел. Это был худощавый, средних лет, со впалыми щеками и красивыми тонкими усами человек. Лицо его старинно-русское, пожалуй даже иконописное, с золотой искоркой в глазах и тонким носом. Трещина в голосе звучала, не переставая, но сквозь болезнь и надрыв продолжали литься беспощадные, обличительные слова:

так пел он, сведя свои темные брови и набирая все больше и больше воздуха в грудь и превращая воздух в эти сильные и стремительно летящие в цель слова, и звон балалайки, так же, как все эти молчаливые, слушающие лица, подтверждал обличительную правду песни.



Прошлой весной, когда я был в Москве и ходил по картинным галереям, смотрел спектакли Художественного театра, все время мои впечатления сопровождались именем Саввы Морозова. Это он скупил во Франции Дега, Ренуара, Гогена — все эти тающие цветные краски. Это он построил Художественный театр, в котором я видел Станиславского в «Хозяйке гостиницы» на сцене, залитой ярким светом мхатовского итальянского солнца, изготовленного в лабораториях театра.

А песня выговаривала:

И тут впервые и на всю жизнь понял я, и не только по-книжному, но по-живому, понял сердцем, что все великолепие культуры, к которой я привык с детства, возросло на крови и труде этих вот людей, которые сегодня с неистовым криком «даешь Урал!» кинулись в атаку против белых.

Много марксистских книг прочел я до этого и почти наизусть знал «Коммунистический Манифест». Эти книги привели меня сюда, в ряды бойцов за коммунистическое общество.

Но никогда до этого вечера не чувствовал я всю красоту нашей правды, как в эти минуты, когда слушал записанный кровью и скрепленный весело-грозными звуками «камаринского» манифест московских ткачей…

Пароль братства

Тот давний летний вечер июня 1918 года был прохладен. Такими всегда бывают летние вечера в хвойных лесах Среднего Урала…

Под Нязепетровском фронт наш окреп, белые, сделав несколько попыток сломить нас с ходу и наталкиваясь на отпор, все возрастающий, против наших окопов отрыли свои.

— Пойдешь сегодня связным в роту к мадьярам! — сказал мне Кудрявцев в тот вечер при распределении нарядов.

Мадьяры стояли на самом крайнем фланге нашего участка фронта; фронт в то время еще не был сплошным. Венгерская рота была одной из самых крепких частей на нашем участке, и ей была доверена охрана этого уязвимого места.

И вот уже перед рассветом, взяв свою винтовку и котелок, я отправился к мадьярам. Что это за народ мадьяры, я не знал и имел о них представление самое туманное. Но за короткое время пребывания на фронте репутация хороших солдат уже прочно укрепилась за ними.

Вязкая болотистая тропка, по которой в тот предрассветный час шел я к мадьярам, мне была хорошо известна еще по предыдущим передвижениям, да и окружавшая меня природа была родная, любимая с детства… Ночи здесь еще не были белые, как в местностях более северных, но они были светлые, и казалось, что тропинка уходит в темноту, а по мере того как идешь по ней, она выступает все явственнее, тьма отходит дальше, и вблизи уже видны осыпанные росой спящие кусты дикой малины и черемухи. А вон поднялся большой муравейник, обозначились мшистые камни, подъем на скалистую гривку, за которой уже слышно, как шумит река. Как раз над нею — окопы мадьяров. И вдруг — я сразу ушел за кусты — раздалась стрельба, совсем близко навалилась беспорядочная куча выстрелов, яростных криков…