Страница 2 из 3
В комнатах его жены каждый квадратный дюйм мебели и пола был чем-то заставлен, так что непонятно было, как пройти от двери к дивану; и очутившись там, приходилось двигаться с крайней осторожностью. Любые быстрые движения обрушили бы этот лабиринт, где существовал даже специальный код, три-четыре раза дернуть за шнурок, чтобы зажечь свет в туалете. Терапия ее лишь обескураживала, старые друзья перестали к ней приходить, и она забивалась все глубже в лабиринт выпивки, смешанных политических пристрастий, старых эмоциональных привязанностей. На Рождество он ей покупал ее любимые духи «Пепел роз». В остальное время года старался держаться подальше.
— Приходи! — звала она его. — Я достану ром «Блэк Харт», твой любимый.
Она ему звонила дважды или трижды в неделю: ударялась в беседы об их совместной жизни, о погоде — оказывалось, что погода у нее такая же, как у него, — и о виде из окон.
— Видишь, вон там, в Заливе, шлюпка? Ты ее тоже видишь? Вон ту, синюю? А что это за шлюпка?
Но, отзываясь на приглашение, он редко находил в себе силы войти, потому что, стоило ему явиться, как бывшая начинала вздыхать и повторять:
— Как мы хорошо жили, пока ты с той шлюхой из Кармоди не спутался.
— И хотя между нами все кончено, — сказал однажды Эшманн своей ассистентке, пока «кадиллак» скользил между похожих на швабры пальм и щербатых пастельных пляжных домиков по обе стороны Сантори-бульвара, — мне иногда кажется, что я о ней забочусь больше всех остальных. Я не в том уже положении, чтоб за ней присматривать, но никому, кроме меня, это не нужно. Из-за этого я чувствую не только вину, а и раздражаюсь, чем дальше, тем сильнее, на людей, которых я некогда считал ее друзьями в большей мере, чем своими. Они ее так же забросили, как и я. Они ничем не лучше меня самого.
Ему показалось, что позади слышен скрежет колес скейтборда по бетону, и он обернулся взглянуть в заднее окно. По бетону в пурпурном сиянии задувало песок.
— Возвращаемся! — приказал он.
Расследование убийств заставляло его блуждать по всему острову. В первый свой вечер в кафе «Прибой», войдя и сев, Эшманн заметил вот что.
Джаз-бэнд играл в дальнем конце Лонг-бара, у двери туалета. Люди в это время продолжали выходить из туалета, протискиваясь между пианино и барной стойкой. Очень толстые женщины в джинсовой одежде, очень высокие мужчины в дождевиках, худые, налысо бритые ребята, похожие на узников концлагеря... люди, тронутые не слишком заметными, но гротескными печатями уродства. Когда каждая из этих фигур проявлялась в оранжевом свете, могло показаться, что сама музыка вызвала их к жизни. Как если бы там, на задворках кафе «Прибой», музыка джаз-бэнда придавала тьме новые формы, выжимая их из мрака на свет — грубые и кособокие, словно из пригоршни мокрого песка вылепленные. Такая уж это была музыка.
Пока Эшманн осушил первый бокал рома, музыка джаз-бэнда произвела на свет двух-трех тощих парней в белых однобортных пиджаках, при серьгах и шипастых кожаных ремнях. Когда он заказал второй и принялся потягивать его уже медленней, мелкими глотками, чтобы во рту возникал теплый вкус жженого сахара, музыка породила несколько фигур в ботинках с заостренными стальными мысками, а затем старуху в бумажном платье, и еще — человека в замшевой ковбойской шляпе. Возникали люди молодые и старые, а также средних лет. На удивление, людей средних лет было немного.
— Возвращайтесь, — шептал саксофон. — Возвращайтесь. Возвращайтесь туда, откуда явились однажды.
Но этого никогда не случалось. Они заказывали напитки в баре, смеясь и перекрикиваясь, выбирались на освещенную улицу. Что, если они сами — как брызги прибоя, вызванные на свет мощными приливными силами музыки, входящими в ритмический контакт с неподвижной землей Лонг-бара? Человек, похожий на Эйнштейна, задумчиво посмотрел им вслед.
Совершались и раскрывались другие преступления, но убийства продолжались, и каждое приносило новую стихотворную строчку. Жертв ничто не связывало, кроме выбритых подмышек и татуировки в кармодийском стиле.
— И, конечно, — напоминал Эшманн очередному ассистенту, — самого расследования.
Эшманн запретил обычным сыщикам расследовать эти убийства. Послужной список и ранг ему позволяли так поступить: он раскрыл слишком много преступлений и взял на себя слишком много бумажной работы. Ширились слухи, что Эшманн и есть убийца. Большинство полагали, что он мог бы так замаскироваться.
Спустя примерно шесть месяцев очередной жертвой стала его жена.
Вызванные соседями полицейские нашли тело распростертым среди поломанной мебели, коробок с одеждой, груд местных новостных рассылок, журналов мод и старых пластинок, разделивших пол бунгало на узкие лабиринтоподобные ущелья высотой по пояс. Внутри было жарко, от желтоватых страниц удушающе пахло солью и пылью, и запах этот лез в нос и рот, забивал запах от трупа. Густой желтый свет сочился в них через щели в неплотно прикрытых деревянных жалюзи, точно крем между слоями «наполеона». Тело лежало в странной позе, выгнутое клином — одна кисть загнута под спину, другая покоится на каком-то номере «Харперс и Куин», левая рука сжимает пустой стакан, дешевое, выцветшее от солнца платье-распечатка смялось и задралось, обнажая желтое бедро; но, как отметили люди в форме, ни одна из груд ретро-макулатуры при падении не пострадала. Не было и следов борьбы. Казалось, что убийца двигался в доме так же скованно, как и любой другой посетитель. Под мышкой у женщины были вытатуированы строчки: Снизошли мне сердце неоновое / С любовью его пошли, / Найди меня внутри.
Когда труп перевернули, оказалось, что в другой руке письмо, которое Эшманн ей написал еще в пору их молодости. Следователь, несколькими годами моложе Эшманна, неохотно подозвал того, и Эшманн постоял мгновение, разглядывая письмо, но казалось, что дешевая голубоватая бумага для авиапочты, которой он много лет назад воспользовался, заинтересовала сыщика больше, чем сами строки послания; потом отошел и озадаченно остановился в центре лабиринта. Люди в форме говорили друг с другом тихо и взглядов Эшманна избегали. Он это все понимал, но могло показаться, что подобное зрелище — входят и выходят люди, мелькают вспышки камер судмедэкспертизы, — Эшманн видит впервые. Выглянув между жалюзи, он узрел бы Кармоди, Манитаун, мол в гавани и весь остальной город, начерченный резкими четкими линиями татуировки в подмышке Залива на фиолетовом свету.
Спустя пару мгновений он произнес:
— Потом доложите мне в подробностях.
И добавил:
— Вы уж потрудитесь как следует.
Потом он обнаружил, что стоит в сумерках на Суисайд-Пойнт. За его спиной новый ассистент сидел на водительском месте розового «кадиллака», негромко говоря с кем-то по рации на приборной доске. Размытый нежный свет, теплый ветер на краю скалы, шепот прибоя далеко внизу. Несколько трухлявых сосенок, истоптанный ногами туристов клочок красной почвы. Невероятное чувство свободы. Он вернулся к машине на мягком ветру.
— Я у них бы там только под ногами путался, — сказал он. — Передай им, я знаю, что они потрудятся на совесть.
Тем вечером он снова наведался в «Прибой».
Он сидел в Лонг-баре и наблюдал, как бэнд выступает второй раз за вечер. Вид у них был такой же восторженный и медитативный, как обычно; и такой же виноватый, подумал Эшманн.
Пианисту все время, наверное, требуется громоздить одну композицию на другую. Каждая исполненная им вещь являла собою переосмысление — насмешку над какой-то иной, над каким-то другим пианистом и чьим-то еще инструментом. Он скрывал эту одержимость с восхитительным мастерством. Но даже его богатого покроя летний костюм, обвисавший порою на плечах так, словно под наплечниками стало пусто, казался насмешкой над кем-то из старых джазменов, и ясно было, что по ночам, оставаясь наедине с собой в комнате, он обречен играть одной рукой наперегонки с другой. Не будь тут никого, он бы все равно играл, сам для себя, соревнуясь сам с собой и с последующими версиями самого себя, рождаемыми этим процессом, пока в итоге вся его неизменная личность не вытекла бы вовне, чтоб он мог расслабиться на секунду в резком свете и сигаретном дыму, как джазмен, уловленный на старом черно-белом снимке Германа Леонарда.