Страница 14 из 27
Постепенно огонь с берега начал стихать. Очевидно, раскалились стволы у пулеметов и слышались только отрывочные очереди. Я открыл глаза и - что такое? Метрах в сорока от меня со стороны залива мелькнуло что-то белое, похожее на человека в халате. Откуда взялись силы: я весь обратился в слух и внимание. Белое снова мелькнуло спереди нагромождений льда. Сомнений не было - это человек. «Но кто он? Конечно, финн. Пришел за мной, хочет отличиться. Ну что ж, иди сюда ближе». Рука сжала пистолет. Человек держался на расстоянии, прячась в торосах. Меня он видел, потому что я лежал на голом льду. Видел и не подходил. Почему? Я держал его на мушке. «А вдруг это кто из наших?» Желание жить стало настолько сильным, что я готов был крикнуть. Но человек опередил меня:
- Эй!-услышал я родное, русское, нашинское.
- Вася!..
Трапезов в один прыжок подскочил ко мне.
- А где Гупалов и Шинкарев?
- Убежали…
Он взвалил меня на спину. Звездное небо закачалось, и я провалился в пустоту.
…Меня животом вниз положили на пулемет, привязали к нему, чтобы не болтался, и так везли до самого форта. Сознание то появлялось, то пропадало…
Примерно на полпути к форту были замечены два человека в белых халатах. Они стояли выжидая. Решили, что это Гупалов с Шинкаревым, и всей группой пошли на них. Неизвестные стали быстро уходить: они оказались на лыжах. Несколькими автоматными очередями их остановили и положили на лед. Потом окружили. Им ничего не оставалось, как сдаться, и они сдались. Это были финские разведчики, один из них оказался младшим офицером.
Задача операции была решена.
Утром, когда меня увозили в госпиталь, неподалеку от форта встретили Гупалова. Он всю ночь проплутал по заливу.
Не было одного Шинкарева. Он так и пропал. И нашелся лишь после прекращения войны с Финляндией, когда был произведен обмен пленными. Финны захватили его, тяжелораненого, простреленного в нескольких местах.
… На юге и юго-западе от Ленинграда в ту памятную ночь был прорван фронт. Немцев отбросили далеко на запад.
В ГОСПИТАЛЕ
Госпиталь - это жизнь…
- Крепись, браток… Сейчас мы тебя в госпиталь…
Если у раненого сохранилась хоть капля сознания, тот, кто заглянет ему в этот миг в лицо, на всю жизнь запомнит, что означает на войне это слово - госпиталь. Другого слова, способного с такой же силой вдохнуть в человека жизнь, я не знаю. И дело тут не в отсутствии героизма, не в трусости, а в самом простом, естественном и вечном стремлении человека жить.
…Меня в санитарной части форта осматривал врач. Он велел двум своим помощникам снять окровавленное белье. Каким-то раствором обработал рану, забинтовал ее, потом долго стирал запекшуюся кровь ваткой.
Затем врач из широкого аптечного пузырька налил в граненый стакан какой-то прозрачной жидкости, плеснул туда из графина воды и велел выпить. Я выпил, и все передо мной поплыло, то был спирт. Затуманились, покрываясь дымчатой пеленой, и врач, и оба санитара, и темно-зеленые стены санчасти, и лункообразное начало сводчатого потолка…
После я понял, зачем он это сделал. Рассчитывал врач на худшее. Пуля прошла в сантиметре от позвоночника, оставив у крестца синий подтек, должна была пробить кишечник и застрять где-то в правом легком. «Жив только потому, что не задело сердце, - думал врач. - Проскрипит неделю, может быть. Так пусть хоть эти последние дни будут для него не столь тягостными…» А я, оказывается, просто уснул, как засыпают уставшие или ослабевшие от большой потери крови люди. Меня уже ничего не волновало. Я находился в госпитале и верил в свою счастливую звезду, как верит в нее всякий больной, попадая в руки врачей.
Проснулся в незнакомой светлой комнате, оклеенной розоватыми обоями. Заходящее зимнее солнце красило их в золотисто-красноватый цвет. Это был уже не фронт, не те стены, не тот потолок, а районная больница или какое-либо другое здание, приспособленное под госпиталь. Резкий неприятный запах заставил меня забыть о себе и насторожиться. Какое-то время я никак не мог понять, чем же это таким пахнет, и вдруг понял - сквозняком лизнуло поясницу - пахло паленым мясом. Точно такой же запах несколько дней кряду держался на Копорском аэродроме, когда летом сорок первого года после налета немецкой авиации в одном из разрушенных зданий заживо сгорели несколько десятков спавших летчиков и мотористов.
Но почему этот запах здесь, в госпитале?
Кто-то из ближних соседей по койке скрипел зубами и вполголоса цедил ругательства, самые невероятные, каких нормальный человек никогда и не придумает. Он даже не цедил их, а как-то выдыхал сквозь зубы.
Я лежал на животе, как положили меня, лицом к стеке. Осторожно повернул голову в сторону соседа. У его койки сидела совсем еще юная девушка - медицинская сестра. Она держала его забинтованную руку в своей и, опустив веки, слушала этот нечеловеческий бред. У соседа были забинтованы и лицо, и голова, и глаза. Мне вспомнился деревенский слепой, который был до войны одним-единственным на всю нашу Давыдовскую округу. Ходил он без поводыря, постукивая палкой по утоптанной деревенской улице. Встречные люди всегда уступали ему дорогу, по-особому, не как со всеми, здоровались с ним, останавливались и подолгу смотрели вслед. Наверное, и у моего соседа глаз не было больше. И сестра сидела с ним затем, чтобы дать понять ему, что он не одинок на свете, что рядом с ним есть человек, который ничего, кроме добра, ему не желает. А он все выдыхал и выдыхал из себя ругательства…
Позднее я узнал, что сосед мой - летчик. На горящем самолете он все-таки «дотянул» до своей территории и весь опаленный был доставлен сюда в Сестрорецк. Затем его увезли куда-то, а вскоре и меня перебазировали в Ленинград, во второй морской госпиталь.
Проходили вторые сутки. Я был не только жив, но и не терял больше сознания, и лишь не мог шевелиться. Молодой хирург Татьяна Васильевна Разумеенко рентгеном отыскала пулю, засевшую под правой лопаткой, по- ставила химическим карандашом крестик в нужном месте и, не долго думая,- на операционный стол.
В ходе операции ей что-то не нравилось - слишком глубоко сидела пуля и она никак не могла ее ухватить. Эта симпатичная с темными умными глазами украинка нервничала: беспрестанно отдавала сестрам резкие команды, меняла инструмент… А я? Я скрипел от боли зубами, когда она задевала за что-то живое, и тоже, как тот опаленный летчик, ругался.
Татьяна Васильевна не сердилась. Ей даже это нравилось, она подбадривала:
- Давай, давай покрепче. Так-то оно лучше… А то некоторые распустят слюни…
А сама делала свое дело. И вот - о дно подставленной сестрой глубокой стеклянной тарелки звякнул кусочек металла. Татьяна Васильевна откинула на лоб марлевую повязку, шумно выдохнула и почти упала на стул. Она страшно устала. Это у нее была, наверное, двадцатая за день операция. Под Ленинградом все еще шло наступление, и раненых подвозили и подвозили.
Пуля во мне оказалась финской, девятимиллиметровой «суоми». Я попросил Татьяну Васильевну отдать мне ее на память. Взгляд усталых полузакрытых глаз остановился на мне, что-то живое мелькнуло во взгляде, потом она задумалась:
- Нет, нельзя. Сейчас вот напишем записочку, что это из Удалова, такого-то числа и к нам в музей, - она улыбнулась. - А то неполной будет коллекция…
Я представил себе комнату, заставленную стеклянными шкафами с такими же полками. На них на бумажках разложены сотни, а может быть, и тысячи различных пуль и осколков. Я не думал ни о тех, из кого они извлечены, ни о тех, кто извлекал их. Я видел только стекло, много стекла и тысячи рваных кусочков металла…
Меня повезли из операционной, а Татьяна Васильевна все еще неподвижно сидела на стуле, откинувшись на спинку и опустив руки. Со следующим раненым мы разминулись в коридоре - бледное, почти мертвое лицо, выпуклые с темными прожилками вен закрытые немигающие веки. Его надо было оперировать немедленно, сейчас же. И это должна была сделать она - Татьяна Васильевна, а потом приведут еще раненого, и еще…