Страница 36 из 158
Теперь Муся уже понимала, что хозяйка принимает её не то за партизанку, не то за разведчицу — из тех, что, как говорили в деревнях, по ночам сбрасывают на парашютах на оккупированную территорию. Общаясь теперь с людьми, Муся знала, что в ответ на зов партии советские люди разжигают в тылу врага огонь партизанской войны. Её принимают за партизанку — пусть. То, что они делают с Митрофаном Ильичом, — это тоже важно для страны, и они имеют право и на сочувствие и на помощь, которые эта женщина адресует лесным воинам. Рассудив так, Муся напрямки спросила хозяйку, где в этих краях лучше перейти фронт.
— С этим делом, видать, обождать придётся — очень много натащили они к берегу всяческой всячины. И ещё… — хозяйка вздохнула, — и ещё там ли фронт-то, где вчера был, не ушёл ли? Я ж говорила — тихо что-то. Пушек уж с вечера не слыхать, догонять бы его тебе не пришлось.
Хлопнула дверь. В сенях застучали шаги, громко и тяжело, будто по деревянному помосту шагала чугунная статуя. И Муся, и хозяйка, и проснувшийся мальчик, поднявший голову, замерли, прислушиваясь. Скрипнула дверь избы. Шаги стали глуше.
— Вернулся, идол!.. Лекарства-то тебе взаправду надо или только для разговору придумала?
— Нет, нет, нужно! — встрепенулась Муся. Она назвала лекарство и спросила: — Хотите, я с вами пойду?
Хозяйка окинула критическим взглядом худенькую фигурку в лыжном костюме:
— Где тебе! Молода ещё и врать-то, поди, путём не научилась. Одна схожу. А ты приляг вот тут рядом с Костькой под тулуп, будто спишь. А в случае чего, ты — моя племянница Нюшка, из «Первого мая». Брат мой Федор, твой отец значит, болен. Вот ты сюда за лекарством и пришла… Я и сама вовек не врала, а вот на старости лет учусь. Эти не тому ещё научат! Ну, сидите тут.
Женщина вышла. Через минуту откуда-то, должно быть из закута во дворе, где вздыхала и шуршала соломой корова, донеслись истерические куриные крики. Потом босые ноги хозяйки прошлёпали по помосту, глухо скрипнула обитая мешковиной дверь.
Муся прилегла на пол рядом с мальчиком и, стараясь подавить в себе нервный озноб, прислушивалась к мужскому и женскому голосам, глухо доносившимся из-за стены. На своей щеке она чувствовала дыхание мальчика. Рядом в полутьме мерцали его белесые глаза.
— Не дрожи, обойдётся. Мамке не впервой их обдурять, — сказал он ломким мальчишеским голосом.
— А ты не боишься?
— Поначалу боялся. А как же! Комендант четырех наших у пожарного сарая повесил… А теперь ничего, уж по боле двух недель под топором живём, привыкли.
Муся придвинулась к мальчику. В соседстве с этим маленьким мужичком не такой уж страшной казалась близость непонятных пришельцев иного мира. Голоса, мужской и женский, казалось, о чем-то спорили за стеной.
— А мама твоя, видать, их тоже не боится?
Мальчик поднялся на локтях. На худеньком длинном личике появилась гордость:
— Про мать один ваш сказал — стальная она, вот! Её сейчас весь колхоз слушается.
Опять скрипнула дверь. Наконец! Муся сжалась, зажмурилась. Бухающие чугунные шаги простучали по помосту, по заскрипевшим ступенькам крыльца и стихли на улице. В двери клети показалась хозяйка. Она была бледна. Одна щека у неё была обрызгана кровью. В узловатой руке она держала пузырёк с белыми таблетками.
— Дал. Курицу зарезала, курицей ему поклонилась. Дал. Ты там скажи, кому надо: фриц-то, он тоже не одинаковый. Одному война мать родна, а другому, вот хоть, к примеру, нашему, — видать, не по зубам. Все вздыхает: нихт гут, нихт гут. И война — нихт гут, и Россия — нихт гут, и жизнь — нихт гут. По вечерам достанет из кармана карточку — с женой, с ребятами да с внуками, что ли, он на ней снят, смотрит на неё и все вздыхает. Я как-то расхрабрилась, да и спросила: а Гитлер, мол, может быть, тоже нихт гут? Он даже побелел весь, оглядывается кругом, за дверь высунулся, а потом только рукой махнул: тоже, мол!.. Есть, есть у них такие. Только Гитлера этого страх как боятся…
И вдруг без всякой связи с предыдущим она сказала:
— Ты вот ответь нам: скоро ли немцев назад завернут?
Это вырвалось у неё как выкрик. И столько слышалось в нем горя, такая боль прозвучала в нем, что Мусе стало не по себе.
— Скоро, очень скоро, их ненадолго хватит.
— Уж поскорее бы, что ли! Терпенья нет. Слез-то вон реки льются… Ну ступай, ступай! А то их врач как бы не заскочил — этот настоящий фашист, ни одной девки молодой не пропустит.
Муся спрятала пузырёк за пазуху и на прощанье попыталась ещё раз сунуть хозяйке своё платье. Но та всерьёз осерчала:
— Убери! Не такое время, не за картошкой приходила. Слышишь? Дай-ка я тебя провожу, а то не сгребли бы они тебя, голубушку.
Хозяйка накинула старую, порыжевшую жакетку, повязалась платком, повесила на верёвке через плечо брусницу, взяла косу, а Мусе дала грабли. Сделала она все это неторопливо, обдуманно — видно, провожать незваных гостей таким способом приходилось ей уже не раз.
— Ну, а бинтиков, марли не надо? — спросила она, уже взявшись за ручку двери. — А то мы тут на помойке старые их бинты собираем, в щёлоке вывариваем. Вчера много кому нужно отдала, но маленько ещё есть.
— Нет, нет! Спасибо вам, тётечка.
Муся бросилась к хозяйке, крепко поцеловала её в обветренную, шершавую щеку.
— Нашла время… — сурово отстранилась та. — Ну, иди давай!
Они прошли мимо часового в каске, с автоматом, механически вышагивавшего вдоль палисадника перед избой, встретились и смело разминулись с двумя давешними старыми немцами, тащившими теперь на носилках чьё-то покрытое простыней тело, прошли мимо госпитальных фур, запряжённых толстозадыми короткохвостыми конями. Из-за брезентов слышались приглушённые стоны. Только что привезли раненых. Миновав двух молчаливых часовых, охранявших въезд в деревню, вышли в поле.
Девушка жадно вдыхала вечерний воздух, густо настоенный запахами подсыхающих трав.
— И ещё передай там: беспечные они, фрицы-то. Не стерегутся, особенно ночью. Залягут в избе и храпят на весь колхоз, аж печь трясётся.
Когда прощались у лесной опушки, Муся вернула хозяйке грабли. Та сунула ей взамен узелочек, от которого шёл аромат кислого деревенского хлеба, печённого на поду.