Страница 127 из 158
А там месяц, в крайнем случае полтора, и они — у своих. Как-то живут сейчас советские люди там, за линией фронта? И где он сейчас, фронт? Ведь столько дней они не читали сводки… Может быть, Советская Армия уже наступает? Движется им навстречу? Может быть, не так далеко до неё идти?
Думалось Николаю, что, не случись война, сидел бы он сейчас в светлой институтской аудитории, слушал бы лекции, читал интересные книги, работал в биологическом кабинете, ставил опыты, помогал профессору экспериментировать. «Профессора, книги, биологический кабинет — ах, как это теперь далеко!.. А как здорово было! И главное, даже никто и не замечал всей прелести и полноты свободной, социалистической жизни, как сильный, здоровый человек не замечает обычно красоты и мощи своего тела… Неужели эти мерзавцы смеют думать, что мы все это уступим, что им удастся дать истории задний ход?.. Глупцы, глупцы!.. Но сколько они уж сожгли, вытоптали, изгадили, сколько пролито крови!..»
Перед глазами Николая вдруг явственно вырисовываются ободранные, израненные клёны и за ними страшная пустота — там, где стоял маленький деревянный железновский домик; проплывает платформа последнего эшелона, и на ней согбенная фигура матери, уставившей куда-то под ноги тупой, невидящий взгляд; руины вокзала, и в них, как в декорациях, худенькая маленькая телефонистка, и все вокруг неё забрызгано кровью…
Чувствуя, что ему от гнева трудно уже дышать, партизан осторожно, чтобы не разбудить Толю, повёртывается на другой бок. Теперь, когда под утро бывали уже крепкие заморозки, партизаны на ночь поверх плащ-палаток, которыми они накрывались, накладывали для тепла еловые лапки. В шалаше стоял запах свежей хвои. Он напоминал Николаю о детстве, о новогодней ночи, которая всегда торжественно отмечалась в семье машиниста-наставника, о богатом праздничном столе, об отце с длинными расчёсанными и нафабренными по случаю праздника усами, о матери, сияющей и радостной, проворно носящей из кухни новогодние яства, о громкоголосых братьях, о весёлом, хмельном шуме, всегда наполнявшем в этот день чистенький домик, где в углу комнаты, которую по-старинному звали светёлкой, стояла большая, пёстро украшенная ёлка.
Интересно, понравилась бы Муся его старикам? Николай живо представил себе, как является он на семейное новогоднее торжество вместе с девушкой; с любопытством смотрят на неё мать, отец задумчиво разглаживает усы, вежливо покашливает сосед Карпов, неизменный почётный гость Железновых… Как все это далеко!..
Холодный свет луны, проникая в ходок шалаша, серебрит тонкие кристаллики инея, уже посолившего еловые ветви. «Наверное, холодно сейчас Мусе?.. Интересно, какой-то она была до войны?»
Чувствуя, что сон окончательно ушёл, Николай тихонько выбирается из-под плащ-палатки, получше укутывает маленького партизана, набрасывает на него еловые лапки и тихо вылезает из шалаша. Заиндевелая трава точно курится голубоватым светом и хрустит под ногами. Тоненькая, стройная берёзка, возвышающаяся над шалашом, задумчиво покачивает длинными космами. Потяжелевший от инея лист срывается с её ветвей при каждом прикосновении острого, пронзительного ветерка. Кажется, что деревце ознобно вздрагивает. Может быть, одеяло съехало, и девушка вот так же вздрагивает там, у себя в шалаше? Озабоченный партизан тихо приближается к Мусиному жилью, заглядывает в него.
Когда глаз привыкает к темноте, он видит девушку. Она зябко съёжилась под одеялом. Николай осторожно стаскивает с себя ватную куртку и, оставшись в одном свитере, покрывает девушку с головой. Он делает это очень осторожно, но вдруг чувствует, как маленькая сильная рука крепко берет его руку.
— Не надо, мне тепло.
— Ты не спишь?
— Нет. Никак не могу уснуть, все думаю.
— О чем?
— Так, обо всем… О тебе вот тоже…
Они говорят шёпотом, и это как-то сближает их. Осмелев, Николай делает попытку забраться в шалаш, но сам он так велик, что голова его раздвигает жерди, и вдруг все рушится. Откуда-то из-под путаницы ветвей и палок он слышит приглушённый, но очень задорный смех.
— Ну и медведь! Пригласи такого в гости!
Муся выкарабкивается из-под развалин шалаша, потирает руки, дует в них. Смущённый партизан продолжает сидеть на месте, не поднимая головы. Шалаш что, его можно быстро поправить! Жалко темноты, прошитой тонкими прядями лунного света, жалко сближающего шепота.
— Может, тебя ветками придавило? Может, помочь? — смеётся Муся.
Она стоит под берёзой, живая, стройная, лёгкая, как это белое деревце, облитое лунным светом. Николаю сразу приходят на ум стихи лирического поэта, и, подчиняясь колдовскому обаянию голубоватой ночи, он говорит:
— Стой так, стой и слушай.
Николай все ещё сидит среди развалин шалаша, полузакрытый его ветками. И читает он неважно, растягивает слова. Но в его голосе звучит что-то такое, что заставляет девушку замереть под деревом, что наполняет сердце её теплом, взволнованной радостью.
— Ну, ну! — заторопила она, когда Николай остановился.
— А дальше я забыл.
Партизан с нарочитой неторопливостью поднимается на ноги, старательно отряхивает хвойный мусор. Муся нетерпеливо посматривает на него и требовательно говорит:
— Николай, врёшь. Дальше!
— А дальше ни к чему. Ну, если ты хочешь…
— Всё?
— Всё.
— Это чьи стихи?
— Щипачева. Это прямо о тебе. Это ты берёзка — вот такая, как эта, красивая, стройная, гордая, сероглазая…
— Берёзка сероглазая?
Они посмотрели друг на друга и засмеялись, зажимая рот и косясь на шалаш, где спал Толя.
— А я Щипачева как следует и не читала. Мне все казалось, у него стихи — семечки, простенькие-простенькие… Как это: «Но, тонкую, её ломая, из силы выбьются…» Здорово! Всего перечитаю обязательно!