Страница 12 из 158
Оторопевший верзила пришёл в себя. Он, все ещё улыбаясь, старался оторвать от себя девушку, повисшую у него на руке. Но Муся уже вспомнила нужную и, как казалось ей, спасительную фразу:
— Вас махен зи! Дас ист дох айн доктор, гросс руссише доктор!
Детине в чёрном удалось наконец отбросить её от себя. Муся отлетела в сторону на тротуар, но сейчас же вскочила на ноги. Все ещё думая, что они не понимают, над кем издеваются, что она плохо или непонятно им об этом сказала, девушка опять бросилась к страшным немцам в черном:
— Он же людей лечит… Эр хейльт, я ди меншен!
— Эр ист юде, — хрипло отозвался верзила, ударив сапогом лежавшего на тротуаре старика.
Митрофан Ильич кинулся было поднимать несчастного, но второй гитлеровец, размахнувшись, стукнул его самого в подбородок так, что кассир опрокинулся навзничь на свой тяжёлый мешок. Над ухом врача пророкотала новая очередь. Старик вскочил, обвёл всех красными, ничего не видящими, обезумевшими глазами и бросился бежать. Третий фашист новой очередью преградил ему путь.
Муся беспомощно оглянулась вокруг. На углу перекрестка она заметила группу пожилых немецких солдат в обычной серо-зеленой, пыльной и потрёпанной форме. Они тихо переговаривались между собой и, как показалось девушке, осуждающе смотрели на то, что происходило у особнячка. Девушка бросилась к ним, прося остановить расправу. Солдаты, переглянувшись, торопливо пошли прочь, с опаской оглядываясь на немцев в чёрном. Муся не отставала от них, ловила их за руки.
— Эсэсман! — злобно, как ругательство, процедил сквозь зубы один из немцев, косясь на тех, кто с хохотом продолжал гонять по улице старого, больного человека.
Муся поняла: это эсэсовцы, о которых столько писалось в газетах. Подбежав к Митрофану Ильичу, она помогла ему подняться, и, не оглядываясь, оба они бросились прочь, стараясь как можно скорее уйти от страшного места, где все ещё слышались выстрелы, улюлюканье, крики, свист.
То там, то тут на улице появлялись и тотчас же исчезали какие-то личности в штатском, все чаще попадались на тротуарах брошенные домашние вещи, уже изломанные и затоптанные. Вдоль улицы тянулся по асфальту белый дымчатый след. Кто-то прошёл с мешком муки, не обращая внимания, что из дырки сыплется.
Митрофану Ильичу было страшно войти даже в собственный дом. Он постоял на крыльце, но не отпер дверь, а прошёл через калитку в сад, мирно млевший от жары в спокойных лучах солнца, уже клонившегося к закату. Шагая прямо по овощам, Митрофан Ильич с трудом доплёлся до солнечного уголка, где рос виноград «аринка», и без сил опустился на грядку. Муся бросилась на землю, уткнулась в неё лицом, всем телом прижалась к ней, точно ища у неё пристанища и защиты от того необычного, непонятного, страшного, что творилось вокруг.
Так молча просидели они, пока багровые нити опустившегося солнца не задрожали над нагретой за день землёй.
— Муся, а ведь я действительно хотел остаться, — тихо вымолвил наконец Митрофан Ильич.
Девушка отозвалась не сразу. Но когда она привстала, её лицо, перепачканное в земле, горело сердитой, энергией:
— Скорее отсюда! Я не могу, я задыхаюсь… Меня тошнит…
Она передёрнула плечами. Её тряс нервный озноб. Здесь, под ласковым солнцем летнего вечера, ей было холодно, как в погребе. Даже зубы стучали.
— Пошли, а? Ну чего, ну зачем ждать?
— Нельзя. Только когда стемнеет. Мы, Мусенька, не можем думать лишь о себе, — печально ответил Митрофан Ильич, которого теперь тоже одолевало желание немедленно бежать из города.
Оба с неприязнью покосились на бурый, грязный мешок, валявшийся в зелени, меж узловатых коленец винограда.
— Я думаю, всего лучше будет нам выйти на Звягинцево и пробираться на Большое урочище. Лесом придётся идти: мы не имеем права подвергать ценности случайностям на дорогах. Да-да-да, не имеем права!
— Ах, все равно! Только скорее, скорее…
Тщательно схоронив мешок в густых, оплетённых паутиной зарослях малины, росшей вдоль забора, Митрофан Ильич позвал Мусю в дом. Пора было собираться. Он отыскал в чулане два ёмких охотничьих рюкзака и принялся укладываться с такой тщательностью, как будто не бежал он из занятого врагом города, а вместе с Чередниковым в очередной отпуск готовился идти на долгую рыбалку у дальних озёр.
Муся не принимала участия в сборах. Она сидела у закрытого ставней окна. Нетерпение все больше одолевало её. А старик, как нарочно, медлил, укладывая в мешок свёрточки белья, зажигалку с бутылочкой бензина, солдатский котелок с крышкой-сковородкой, банки с солью, с чаем, рыболовные принадлежности и другие, как казалось, совершенно ненужные, лишние вещи.
Под конец, когда старик достал из сундука пропахший нафталином лыжный костюм и грубые туристские ботинки с шипами, хранившиеся, очевидно, с той поры, когда были юны его сыновья, и посоветовал девушке надеть все это в дорогу, а платье и туфли оставить, как лишний груз, Муся возмутилась:
— Напялить на себя это? Чтобы завтра явиться к своим как чучело? Вы что? — Она сердито потрясла перед носом Митрофана Ильича рыжими заскорузлыми ботинками: — Вы хотите, чтобы я эти уродища надела на ноги? Да? Чтобы надо мной все смеялись? Чтобы говорили, что Муська Волкова со страху с ума сошла?.. Нет уж, извините-подвиньтесь! — И она сердито бросила ботинки в угол.
Старик чуть заметно улыбнулся и молча унёс туристскую справу.
Недолго раздумывая девушка сунула в отведённый для неё весьма поместительный рюкзак содержимое своего узла: платья, туфли, две книжки со стихами, трубочку нот. Ценности они разделили и спрятали в обоих рюкзаках между другими вещами.
Потом Митрофан Ильич ушёл переодеваться, и девушка слышала, как он возился в соседней комнате, кряхтел, вздыхал, что-то бормотал про себя. Оттуда он появился в старой ватной куртке, туго перехваченной ремнём, в суконных шароварах, заправленных в высокие мягкие кожаные сапоги — торбасы, в старой, выгоревшей широкополой шляпе. В этих охотничьих доспехах он выглядел прямее, подтянутей и моложе.
— Вот я и готов! — вздохнул он.
Но солнце ещё светило. Низкие, косые лучи, просачиваясь в щели ставен, резали комнату на части. Сейчас, когда идти было ещё нельзя, а делать стало уже нечего, наступили самые тягостные минуты. Митрофан Ильич сидел в старом глубоком кресле, в котором обычно, вернувшись с работы, любил подремать с газетой после обеда. Но он не развалился в привычной уютной позе, он сидел прямо и напряжённо, как сидит на вокзале пассажир, с минуты на минуту ожидающий поезда. И происходило это не только потому, что одет он был по-дорожному, нет. В этом домике, где он жил, воспитывал детей, нянчил внуков, он чувствовал себя теперь уже не хозяином, даже не гостем, а случайно забредшим чужим человеком, которого каждую минуту могли вытолкать на улицу.