Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 48



– Моя кредитка почти пустая, а в Израиле я сумею договориться, чтобы у нас приняли доллары. Только придется повысить курс шекеля, и все. Сходим один раз, возьмем сколько сможем… – Он вдруг замолчал, как будто наткнулся на какую-то мысль, которую стоило обдумать немедленно, не откладывая. – Ну я и… Ладно. Я вспомнил одно чудное место. Прямо создано для нашего случая. Там супермаркет встроен в промзону, причем вечером там уже не то что никто не работает, просто людей нет. Сядем прямо за зданием, закупим, сколько сможем, и бегом к «Сапсану»: один возит тележки, другой грузит. Как раз в полтора часа уложимся.

– И? – спросила Вика.

– И к крейсеру, – вместо Макса ответил Виктор.

Интерлюдия. Как делают монстров-1

Длиннополая комсоставская шинель висела на элегантной, повторяющей абрис женских плеч вешалке в шкафу. Рядом на серебряном крючке в форме… – «Ну и воображение у дизайнера, прости господи!» – висели широкий кожаный ремень со звездой на пряжке и портупея с пристегнутым к ней маузером в деревянной кобуре. На полочке сверху стояла надетая на стеклянный болван с нечеловеческим лицом буденовка («Зимний шлем», – поправил Федор). Все очень по-домашнему, как могло бы быть где-нибудь, скажем, в Питере. Вот только шкаф был сделан из матового голубоватого с серебряными прожилками стекла. И очень смелый дизайн…

Она протянула руку («Как странно», – подумала она, ощущая движение руки) и коснулась пальцами темно-серого сукна. Пальцы, то ли лаская плотную ткань, то ли изучая ее, пробежали от плеча по отложному воротнику, по канту, задержались на петлицах («Один ромб, это кто?»), и снова по лацкану и вдоль двух рядов желтых латунных пуговиц – по четыре на каждой стороне. Шинель уже давно высохла, и грязи на ней не было. А тогда…

…«Но от тайги до британских морей…» – то ли пел, то ли ревел страшным голосом Макс, расстреливая сразу из двух Калашниковых милицейский газик. Шел дождь. В темноте трещали выстрелы, вспыхивали какие-то мгновенные огни, а над головой просвистывали шальные пули. Она лежала за камнем, и боевые рефлексы бушевали в ее немощном теле, силясь заставить хотя бы левую руку вытащить этот проклятый маузер из кобуры и поддержать Макса огнем. Тело не слушалось. Рука бессильно скребла обломанными ногтями по застежке кобуры. Холодная вода текла по ее лицу, мешаясь со слезами отчаяния. И все так же гремели над головой короткие очереди Макса, и треском ломаемых палок отвечали ему выстрелы из темноты.

«Вот какая жалость, – подумала она с тоской. – Только нашла его и ухожу. Прости меня, Макс». И тут все закончилось.

И началось снова. Кончилась жизнь девушки Лики, и началась другая жизнь. Новая. Жизнь сломанной куклы.

На нее упала неожиданная тишина; тишина, полнившаяся разнообразными звуками. Неустанно шумел дождь. Трещал где-то огонь. Откуда-то из темноты доносились стоны раненых. И все-таки это была тишина. Тишина после боя. Странная, неверная, качающаяся на острие меча тишина. И в эту тишину медленно вплыл округлый бок какого-то огромного аппарата – «Они говорили про бот! Наверное, это бот», – и яркий свет вырвал у темноты кусок дороги с разбитыми и горящими машинами, мертвыми телами и лужами, кипящими от дождевых пузырей. Макс помедлил секунду, оценивая обстановку, потом отшвырнул оба автомата и, подхватив ее на руки, огромными прыжками понесся к летающей тарелке…

Нет, не так. То есть так, конечно, но только это было потом, а до этого…

Вика и Виктор ушли, и они остались вдвоем. Это была очень длинная ночь, и день тоже тянулся, казалось, без конца. Макс был все время рядом с ней, оставляя ее только тогда, когда она, как он думал, спала. Он уходил и что-то делал там, в глубине дома, а она не спала. Лежала. Думала. Вот думать она теперь иногда могла. А может быть, лучше было бы и не думать вовсе?

Думала она о том, что вот ведь как несправедлива судьба. Сначала он был стариком, а теперь она стала инвалидом. И только на короткое мгновение их дороги, уводившие каждого к своей судьбе – его к молодости и силе, а ее к смерти и печали, – пересеклись там, в Германии. Они увидели один другого и все поняли, но ничего, в сущности, друг другу не сказали. Не успели. А потом было уже поздно. И так теперь и будет. Никак. Она любит его. И что из этого? А он? Он, наверное, любит ее. Или помнит, как любил ее раньше. Но только это уже не любовь. И она плакала без слез, умоляя Бога, в которого как-то по привычке, доставшейся в наследство от советских времен, никогда не верила, умоляя его дать ей умереть или – «Господи, прости за наглость!» – дать ей поправиться. Ох, если бы это было возможно, она бы… Она бы что? Она и сама не могла сказать, что бы она сделала, если бы вдруг оказалась – такое чудо – снова самой собой. Но она знала, что просит не для себя. Для себя что уже просить, когда все кончилось.

Потом снова приходил Макс. Кормил ее, рассказывал свои захватывающие истории; размахивая огромным кулаком, словно вбивая им сваи, пел по-немецки песни Ротфронта, и… носил ее в туалет, и делал уколы; и опять что-то рассказывал, и кормил, чуть ли не с ложечки, и «заговаривал зубы», когда сквозь все заслоны прорывалась боль.



Она уже не стеснялась своего несчастного тела, с которым Макс и Вика обходились как с вещью («Береги вещи, детка, они денег стоят». Кто это сказал? Мама или тетя Клава?). Они лечили это тело, мыли и переодевали, но это ведь было ее тело, тело молодой влюбленной женщины, вот только… Казалось, боль, бессилие и немощь, и все эти лекарства притупили ее чувства, но это было не так. На самом деле внутри нее разливалась такая непомерно огромная любовь, что не было сил ни понять ее, ни выразить.

«Вот так бы и лежала всю жизнь, – подумала она в какой-то момент, когда отступила боль и тело стало теплым и невесомым. – Только бы он был рядом». «Лекарства… мне не нужны лекарства, Макс. Мне ничего не нужно. Мне нужно только, чтобы ты был рядом. Вот это и есть главное мое лекарство. Рецепт от Хавы Альберштейн[50]… Ты помнишь, что надо делать, Макс?» И сквозь сон, из невероятного далека, пришел чуть низковатый и чуть хрипловатый (чуть-чуть, самую малость) женский голос, рассказывающий о самом лучшем способе лечения недугов души – «…коль шаа нэшика, коль шаатаим хибук…».[51]

«Вот так бы и лежала всю жизнь». Ленивой рыбой в мутных водах, приправленных наркотиками, проплывала мысль-пустяк, но ее любовь, жившая там, в глубине, не давала ей ни сдаться, ни расслабиться. Она разрушала покой, и из глубин подернутого туманом сознания вырывались хищные рыбы протеста: «Дура! Дура! Что ты несешь?!» И слезы подступали к горлу, и другие мысли начинали водить хороводы в ее голове.

Потом он пришел и стал одевать ее в дорогу. А Лика обнаружила, что день уже закончился, да и ночь – судя по луне за окном – достигла середины. Макс одевал ее тщательно и обстоятельно, так же обстоятельно рассказывая ей, что и как они будут делать. Что должна делать она. «Ничего. Ровным счетом ничего. Я тебя понесу». И чего она делать не должна. «Ничего. Положись на меня!» «Господи! – думала она, пока он натягивал на нее армейские штаны поверх штанов спортивных. – Господи, а что мне остается? А на тебя, Макс, положиться… Хи-хикс». Странные мысли приходят порой в больную голову. Цепочка путаных ассоциаций привела ее к совершенно вульгарной, но увлекательной картинке того, как она на него «положилась», и Лика покраснела.

Макс заметил, улыбнулся – «Боже! Какая у него улыбка!» – и сказал:

– Все будет хорошо.

И она ему поверила. Теперь она ему поверила. Особенно когда он сложил на столик рядом с кроватью какие-то ремни, маузер в деревянной кобуре – «Это что, маузер, что ли?» – и буденовку и стал надевать на нее шинель.

«Он сумасшедший!» – подумала она и поверила, что все будет хорошо. Может быть.

А потом они вошли в дождь и тьму полярной ночи…

50

Хава Альберштейн – израильская певица.

51

«…каждый час поцелуй, каждые два часа объятие…» (иврит).