Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 20



Гиганты

Одним крылом этот дом стоял на улице, другим – на переулке, и в его захвате образовывался обширный двор.

В центре двора был вкопан столб с четырьмя канатами. Это был единственный в городе дворовый аттракцион – «Гигантские шаги», а если коротко – «Гиганты».

На зиму канаты со столба снимали. Навешивали непременно к Первому мая. После чего начинало казаться, что вся жизнь дома вертится вокруг этого столба.

По ночам столб стоял одинокий, как всеми забытый клоун на ярмарке, с длинными рукавами-канатами. Утром дети по пути в школу усаживались в петли и разгонялись сначала мелкими шагами, потом с каждым толчком взлетали всё выше и выше, пока мамаши из распахнутых окон несколькими громкими фразами не принуждали их продолжить путь к знаниям.

Потом возле столба бродили младенцы с няньками. Преодолевая страх, они дотрагивались до канатов крохотными пальчиками, как бы причащаясь к таинству полётов.

Затем место невинных созданий занимали прогульщики и хулиганы.

Их опять сменяли законопослушные ученики.

К вечеру двор был полон детьми – от дошкольников до всяческих верзил, от милых девочек в капорах (да, капоры ещё были тогда в моде) до зрелых девиц с кошачьими повадками и в юбочках – парашютиках.

Скамеек во дворе не было. Взрослые усаживались на ступени у подъездов, выходили на балконы, выглядывали из окон. В их перекличках, в ребячьем многоголосье (от пронзительных визгов до горьких рыданий), в собачьем лае и музыке из радиолы слышались отзвуки большого праздника, народного гулянья, ярмарки, – четырёхместная карусель вращалась безостановочно.

Среди переростков, детей войны, жестокой безотцовщины (в отличие от залюбленных, нежных детей Победы) всегда находились добровольные ускорители. Такой Адька, Терка, Вилька (полные имена – Адольф, Геральд, Вилли, результат германофильства конца 1930-х годов) упирался длинной доской в канат, поднимал, разгонял и запускал толчком, как модель планера. Седоки вращались не только вокруг столба, но ещё и вокруг каната. Головы мотались. Перед глазами струились то полотнища облаков, то утоптанная глина, то голубятня на крыше дома, то гора опилок под стенами сараев.

«Завод» кончался, вот-вот летун должен был удариться боком о столб, но его успевал подхватить сильный помощник, сам тоже переживая восторг и упоение, с удовольствием впадая в детство.

Снова перед карусельщиком неслась лента из штор, половиков и ковров (трофейных немецких) на перилах балконов, женских платьев, мальчишеских разномастных кепок, тюбетеек (такая странная была мода, скорее всего, привезённая из ташкентской эвакуации), девчоночьих бантов, гераней на подоконниках…

Головы мотались, как пришитые, кукольные. От резкого поворота назад перед глазами словно бы распахивалась шторка в фотоаппарате ФЭД-2 (с выдвижным телескопическим объективом размером с катушку ниток), взгляд выхватывал перекошенное от восторга лицо толкача, а на следующем кругу он уже исчезал из обзора… Звучала «Кукарача», и Вилька Аксаков в широченных матросских клёшах бросал доску, пританцовывая, подбирался к девчонкам, уже бегающим парочками под бойкую румбу…

Зимой, со снятием канатов, у столба выхолащивалась суть столПа – основы, средоточия бурной жизни двора. Ему определяли унизительную роль держателя бельевых верёвок.

Наверно, нелегко ему было с его летучим, крылатым характером смириться со столь примитивным назначением – мрачно взирать на панталоны и кальсоны, похожие на останки канатоходцев, на чулки и лифчики разных размеров, на сплошные стены из заледенелых простыней, гулких, как листы ватмана (бельё стиралось в оцинкованных корытах, полоскалось в бездонной смертоносной речной проруби руками женщин, красными как гусиные лапы).

Если большие стирки затевались не чаще чем раз в месяц, то мать Вильки Аксакова, смуглая, суровая, с чёрными татарскими глазами, каждое утро выносила и накидывала на верёвку простынь с застарелой желтизной посередине, сполоснутую в тазу на скорую руку Ей, бесхитростной труженице в многодетной семье, и в голову не приходило, что она этой постирушкой выставляет на всеобщее обозрение самое сокровенное в жизни её сына, – на полотне проступали отметины отнюдь не достоинства целомудренной невесты, а следы энуреза.

Злые, проницательные сверстники Вильки всегда были готовы нанести ему удар ниже пояса, процедив сквозь зубы это свистяще-булькающее слово… Вилька смертельно обижался, лез в драку…

Вилька Аксаков был гением пинг-понга. Низко приседал с ракеткой в вытянутой руке, покачивался из стороны в сторону, словно кобра перед прыжком.

Рубаха пузырём колыхалась под тощим, поджатым (поджарым) животом, матросские брюки с передним клапаном (мечта всех мальчишек) мешком висели на тощем заду.

Он накрывал мячик ладонью на ракетке, колдовал, кажется, даже что-то шептал, потом с силой дул в укрытие, закручивая шарик струёй воздуха, и затем ещё в момент удара дёргал по нему резиновой накладкой, после чего белое пластмассовое яичко летело рывками, словно бабочка, совершенно непредсказуемо, неуловимо для ловца.

Так он выигрывал все первые подачи.



Случались и проигрыши, но из шести геймов четыре всегда были его, и никаких тай-брэйков!

Примерно на десятой подаче, уверовав в победу, он устраивал из игры театр. Запускал «свечу», вынуждал соперника далеко отбегать от стола, а сам с треском, напоказ, припечатывал ракетку к столу, приседал и делал вид, будто завязывает шнурок. На детских лицах расползались улыбки ужаса («Ой, не успеет!»), но расчёт был точен. Вилька вскакивал и гладиаторски беспощадно вонзал прилетевший шарик в самый дальний край стола, в недосягаемости для соперника.

Аплодировать было не принято. Дети восторженно переглядывались, но у подпрыгивающих девочек хлопки всё-таки срывались.

Побивались Вилькой Аксаковым все теннисисты города, и неоднократно.

А с началом морской навигации этот самодельный, выструганный из досок стол становился ещё и международной ареной.

…Появлялся во дворе какой-нибудь греческий моряк в белых брюках и шёлковой рубашке с пальмами. Из своих широких штанин выкладывал на стол горсть пластинок Wrigley’s Spearmint[2] – ставку на кон. А Вилька привычно произносил на дурном английском – портовом, указав на свою ракетку: «Му bet»[3].

Вилька засучивал рукава.

Грек – штанины, видимо, чтобы не запылились от топтания на спёкшейся глине.

Вилька колупал резиновые пупырышки на ракетке.

Грек улыбался всем вокруг и пробовал мячик на отскок.

Неожиданно его ракетка мелькала на подаче почти в плоскости стола, кручёный мяч ещё и до сетки не долетал, а лицо грека уже каменело в неукротимой ярости…

Эллин изнемогал от проигранных геймов, морально разваливался, у него не оставалось сил ни на улыбки, ни на зверские рожи.

Как истинный южанин, он чуть не плакал после разгрома. Вилька обнимал его и утешал.

Рядом с пепельно-серым лицом грека светился узкий, болезненный лик Вильки, блестели увеличенные общей худобой его глаза, лицо кривилось в беспощадной улыбке – в эту минуту он был похож на оглашенных большевиков в революционных фильмах (в октябрьские праздники вывешивали экран на «гигантском» столбе и под стрёкот кинопередвижки показывали политическое кино).

Потом весь двор жевал.

Кому доставалась половинка пластинки, кому – четвертушка, кому – и вовсе с воробьиный носок, но челюсти у всех ходили одинаково, и у всех вид был одинаково строгий, сосредоточенный на перемалывании этой резинки во рту.

2

«Ригли спирминт».

3

Моя ставка (англ.).