Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 12

От Спирьки участковый отступился. Охота дураку на крыше сидеть, и пусть его. Крыша Спирькина, дом его… Но во двор к ним Горохов больше не заходил. Нужда была — через забор общался.

Горохов воротник шинели поправил, шапку-ушанку ребром ладони проверил — не сбилась ли кокарда? — и калитку цыбинских ворот толкнул.

— Здорово!

Демид Цыбин удивленно брови вскинул, на входящего участкового в прищур смотрит. Тот остатки снега стряхнул, дверь в сени аккуратно прикрыл за собой, сапогами о половую тряпку зашаркал.

— Сын в школе? — участковый лоб вспотевший вытирает.

— А и где ему быть-то?

— А жена? — Горохов огляделся.

— А и где ей быть-то, на работе. Председатель картошку ни свет ни заря перебирать погнал. А чего ей сделается-то, картошке?

— Попреет.

— Ране не прела, а нынче попреет… Чтобы служба медом не казалась, вот чего.

— Может… и так может быть, — равнодушно кивнул Горохов.

Демид настороженно смотрит. Прошлой ночью они с женой в свой подвал пяток мешков комбикорма скинули, так что в посещении дома участковым он некий смысл искал-угадывал. Комбикорм-то колхозный, его знакомый шофер привез, и Демид прикидывал — кто из соседей мог видеть, как они мешки из кузова во двор заносили?!

— Демид Карпыч! — Горохов насупился. — Ты свою бабу урезонь. Непорядок это, при людях мою Катерину обозвала всяко… Чуть не до драки дошло!

У Демида от души отлегло, засуетился, со стола крошки смахнул, сигареты и пепельницу с этажерки снял, перед Гороховым поставил.

— Чего они сцепились-то?

— Да Катьке наболтал кто-то, мол, на сберкнижке у тебя сорок тыщ положено, она к твоей и пристань — откуда, да откуда? Твоя говорит, вранье, брешут, мол, люди, а Катька про каких-то свидетелей… Вроде, мол, твой сын в школу книжку таскал, показывал.

— От дуры-бабы, а? — Демид смеется. — Сорок тыщ! Ополоумели никак? Такую прорву денег и не украдешь нигде! Во сплюхи губастые, язви их! Да были бы они, разве бы я в деревне жил-то! Я б в городе сухое винцо попивал, а то и коньяк через трубочку… По телефону наяривал! Сорок! Это ж убиться можно!

Демид в чашку из кувшина квасу налил, подвинул участковому.

Горохов усы разгладил и к чашке припал. Демидовский квас на всю округу славен.

— В нос шибает! Чем его твоя баба приправляет, Демид Карпыч?

— Баба… — Демид презрительно. — Кто ж ей доверит-то, бабе! Сам и завожу, сам настаиваю… Главное, хрену не жалеть, а там пойдет! Бывает, такенную бутыль в клочья разносит, до того ядрен пенится!

— Ну давай еще чашечку. Спасибо… Значит, ты бабе своей скажи, я их обоих по червонцу штрафану — и свою, и твою… При людях в крик кидаться из-за всякой ерундовины.





Демид участкового до ворот проводил, долго вслед смотрел.

Он, Демид Цыбин, на деревне в «загадках» слыл. Мужик кряжистый, шести пудов весом, плечищи, что лемеха плуга, как повернется, так кажется, со свистом воздух режут, плечи-то! Побаивались его.

Кололи где кабана, валили телушку или овцу — звали Демида. Шел он со своим инструментом. Деловито осмотрев животное, садился курить. Дым пускал из ноздрей, не морщась, крепко сжав в нитку тонкие губы. С каждой затяжкой дышал все чаще.

Говорили, именно в эти минуты наливается Демид тяжкой злобой. Обычно пустоватые серые глаза его замирали, смотрели не мигая, холодно, пронзительно, расчетливо-жестоко.

В чистой тряпице держал он свой «инструмент»: тонкие, слепящие шила, разного калибра ножи, сточенный в длинную плоскую иглу напильник с наборной ручкой. Накурится, дым выдохнет, жертву на глазок смерит и нужное оружие из тряпицы вытянет.

Иную корову или овцу от его глаза с ног шибает. Вытянет животное морду, трясется, зрачки смертно под глупый лоб закатывает. Свиньи, те и хрюкать не хрюкали, пятачком подергают, Демидов дух втянут и дрожат жирными складками, в угол загона жмутся…

Резал сразу, насмерть. Если вертелись под рукой хозяева, то ругал их коротко, вполголоса, но до того страшно ворочал налитыми кровяной мутью глазами, что с иной бабенкой конфуз случался.

Пастух дед Кроха, завидев издалека Цыбина, подхватывался из последних сил бежать куда ни то, главное, чтобы не встречаться, не разговаривать. Если в деревне, то перебегал на другую сторону улицы, заходил в первый попавшийся дом; если в поле, то затаивался в кустах, а то и просто ложился на землю… Вслед Демиду посмотрит, щелкнет кнутом яростно и богом-в душу-христом-мать выговорится. Но поплевать через левое плечо от сглазу ни за что не забудет, иной раз и на пятке покрутится, мол, «чур-чур-чур меня!»

Но знали бы люди то, что приходило к Цыбину по ночам! Что тревожило его неустанно, не оставляло ни в ненастье, ни в «вёдро»… Знали, не так бы шарахнулись от этого кряжистого мужика с водянистыми глазами, со скользящей походкой охотника.

Тревога была старой. Он сжился с ней, врастил ее в многопудовое тело, без тревоги этой уже и не мыслил жизнь. Иногда тревога переходила в приступы животного ужаса. Ужас сбрасывал по ночам с постели, сушил гортань, покрывал ладони нехорошей липкой испариной. Тогда Демид бледнел, крался к темному окну и выглядывал в ночь безумными глазами загнанного зверя.

Ночи его были нарезаны на куски. У каждого было свое время. Самый страшный кусок начинался после трех. Чтобы не разбудить жену, он шел в сени, вставал у стены, закрывал глаза, сдерживал дыхание — ждал… Тишина давила на перепонки, пульсировала в горле. Демид слушал удары сердца, с каждым из них ощущая, как неотвратимо приближается «Оно»!

Вот вошло и встало в углу сеней, молчит, тоже ждет, и… наконец, касается мягкой, липкой рукой…

Демид знал, как «Оно» выглядит: длинные, высохшие руки-плети, рот похож на бездонную зияющую щель, огромные глазницы пусты и емки, запавшие щеки черны…

Демид был уверен — открой он в этот момент глаза, умрет.

…Когда-то фамилия его была Гнедич. В лагере он стал Гнидой. Гнида был молод и силен, ударом кулака проламывал переносицы и дробил височные кости. Стоя перед шеренгами «трупов» с землистыми лицами и тусклыми глазами, Гнида улыбался собственному здоровью, налитым кровью тугим венам. «Трупы» падали от малейшего толчка: когда их били палками, они закрывали головы руками-прутиками и корчились на земле. Если в них стреляли, то падали плашмя, не сгибаясь, без крика. И — это казалось невероятным — если сразу не умирали, то почему-то выживали, каким бы тяжелым ни было ранение.

Гнида смотрел на них, покручивая в руках свернутую в жгут проволоку, и ощущал себя Богом. Он был волен дарить им рай или ад. Здесь он был на месте… На вышках стыли рогатые каски, лаяли собаки, а в небо поднимались жирные клубы дыма, пахнущего человеческой клетчаткой. Змея-очередь тупо дремала на солнцепеке, упираясь головой в заслонку прожорливой печи, исчезая хвостом в завшивленных бараках-блоках.

За день Гнида уставал. Доходяги-заключенные доставляли массу хлопот. Они портили оборудование и ломали станки. Сделанные их костлявыми руками бомбы не взрывались. По темным углам находили осведомителей лагерного начальства с синими лицами, бывающими у задушенных. Они устраивали побеги и кидались с голыми руками на автоматы охраны. Громадная свастика на воротах не успевала просыхать от человеческих испражнений, которыми ее закидывали.

Для доходяг отрывали неглубокие, длинные рвы, куда сыпали негашеную известь. В рвы загоняли сотнями. Земля долго шевелилась, шурша и оседая, из нее высовывались растопыренные пальцы рук, а то и голова с набитым землею ртом… Гнида вместе со стаей таких же «гнид» стоял в оцеплении, зорко следил, чтобы из земли не выполз особенно живучий «кацетник».

Уже в то время у Гниды от чрезмерного прилива крови к голове начиналось носовое кровотечение. Густо, черно, и долго. Это приносило облегчение. Привычку носить мягкую тряпку в кармане он сохранил на долгие годы…

…К вечеру Демид напился. Сидел в комнате, сложив набрякшие кулаки на столе, тяжело смотрел на сына.

— Ты зачем сберкнижки трогал, свиненок?