Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 7



— Вы человек южный — и вдруг в ваших устах поморская речь, — ухмыльнулся Нагибин. — Вы пытаетесь выделить ее, как бы щегольнуть, а зря, писатель не должен опрощаться. Держите дистанцию. Если есть что сказать, поморские словечки не нужны. Колорит в другом. Главное — ухватить характер. Меня больше не прельщает сам конфликт той или иной ситуации.

— У меня мать родом из Беломорска.

— Вас тянет на Север?

— Тянет. Здесь удивительный народ. Доброты необычайной.

— Хоть я и написал повесть «Председатель», но не считаю себя «деревенщиком», — сказал Нагибин, — по духу я городской писатель. Город дает мне второе дыхание. Важно найти нужный срез, который зажжет меня. Города будут процветать, а деревня со временем умрет. Все идет к тому. На бюджетные средства ее не удержать. Пусть воспевает деревню Вася Белов. Пусть Шукшин воспевает чудиков, играет в кино Куравлев. Эта мода на «деревенщиков» пройдет. Деревенская проза захиреет. Не актуален этот сельский человеческий тип, работающий четыре месяца в году. Нужно менять саму модель деревни. Люди не могут работать четыре месяца в году, а восемь болтаться без дела… На что людям жить? Я был прядильщиком иллюзий. Я был агитатором-пропагандистом русского села. Повесть «Председатель» — социальный заказ. Душе нужен взлет ума, внутренний поиск, а его нет в селе. Русскому человеку нужны открытия, новые технологии, душу ведет и спасает чувство Пути. Пути с большой буквы. Человеку необходимо чувство победы над рутиной, открытие новых путей. Но разве это возможно сегодня, да еще в деревне? Бунин упивался русской деревней, он любил поэтически описать русское бездорожье… Но ездить по нему не любил. Шоссе невозможно описать красочно, оно немо, но оно не бьет колес, не убивает тряской. Бунин был этнографом. Изучал язык русской деревни, ее типы, как этнограф. Нищий мужик всегда колоритен, в нем есть своя особая стать, свой рисунок. Нищета держит на своих плечах добрую часть всей русской литературы. Сытые и благополучные люди скучны и пресны. В русской нищете есть колоссальная поэтика. Американская ферма мне не интересна. Бунин не описал деревень Франции, хотя долго жил во французской провинции. Он показывал русскую жизнь такой, какая она есть, со всеми ее уродствами, но как ее изменить-придумать не мог. Да и не пытался. Зачем? А ведь именно в этом состоит чувство пути. Изломанные косноязычные типы, их корявая, образная речь придают колорит его рассказам. Но они статичны. Это люди тупика. Бунинская деревня выродилась. Он понимал это, но не мог ничего сделать. Ему не хватало дерзости ума, выдумки и композиционных находок. Русской деревне нужен новый Герберт Уэллс. Бунин не увидел выхода, потому что ему хватало того, что было перед его глазами. А кто из нынешних «деревенщиков» видит выход из патового положения? Деревенская проза умрет. Это упадническая линия в советской литературе, нет линии развития, поиска нового пути. Север, романтика, белые ночи, местные колоритные словечки… Милые архаизмы северной деревни, умирающий поморский язык. Вы читали романы и повести Владимира Личутина? — Читал две повести. — Он родом из поморов, ростом метр с кепкой, родился на реке Кулой, в крохотном селе, перебрался в Архангельск, потом в Москву, женился. Прижился в столице, получил дачу в Переделкине. Но он пишет не о сегодняшних днях, а о двадцатых, тридцатых годах, он избегает острых углов, он ушел в мир человека, забыв его мир обитания. Он не прядет модели быта. Ладится под старинку. «Про сегодня» он боится написать. Да и не знает материала. Вот вам и помор. Вот вам и деревенская проза. А ему сам бог велел жить в родных краях и писать про близких ему живых героев, про их нынешние проблемы. Зачем ему Москва? Это смерть для писателя-«деревенщика», да еще помора. Увы, не осталось в Архангельской области писателей, все сбежали в Москву. Создают литературные модели быта прошлого. Теория моделирования убьет литературу. Мне надоели все эти придуманные повести, романы. В них нет человеческой боли, поиска неведомого, кругом царит полная ясность, каждый писатель — почти пророк, все понял, все расставил по своим местам. А я ценю не «понятость», не разжевывание смыслов, а мучительную жажду понять. Все мы творцы иллюзий. Есть писатели-историки, строители параллельных миров из прокисшей кондовой закваски прошлого. Прошлое легко воспевать. Бунин упивался прошлым русской деревни, живя в Париже. Он лечил душу воспоминаниями. Иллюзиями. А зачем прошлое Личутину? Это модель «ухода» от проблем настоящего. Можно написать километры романов о деревне тридцатых годов, но в реальной жизни ничего не изменится.

— Литература должна менять жизнь? — сказал я.

— Непременно. Прежде всего менять нас самих, заставлять болеть, думать, а не развлекать. Вся эта кустарщина, подлаживание под быт русской деревни тридцатых годов не поджигает сердца. Человеку нужен выход, простор для реализации своих замыслов, изобретений, душа глохнет. А его нет. Тупик! Дерево губит не мороз, а весна! Попытка яблони расцвести, дать цвет, завязать его, распустить почку, а силы не хватает, нет питания корням, и ветка отсыхает, слабый цвет опадает, приходится ее спиливать. Нам не дают зацвести и дать плод — вот в чем беда. И приходится делать искусственное опыление… Но оно не опыляет наши души цветом!

Нагибин прошелся по избенке, расчехлил свой любимый «Пипер Байярд» и поставил в угол у кровати. Голос его слегка запнулся на какой-то новой мысли. Он сжевал фразу и что-то промурлыкал. Я увидел в профиль его слегка отвисшую, саркастическую губу, влажную, розовую в колеблемом свете свечи.



— Город — вот место сражения писателя со злом! — вдруг зло заговорил он. — Вот обитель погибших талантов, настоящих характеров, сплетения судеб, — проговорил он медленно, но с испепеляющей силой в голосе. — Город пока еще не убит. Но и его убьют. А деревня уже наполовину убита. Коллективного творчества нет. И не может быть… Райком, обком… Пустота. Все решают профессионалы, а не политики. Пусть заставят Брежнева управлять самолетом особым постановлением ЦК. Не сможет! А берется руководить развитием атомной энергетики… В романах будущего у фантастов политиков нет. Там есть астрофизики, пилоты, биологи, врачи, но политиков нет. Политик никогда не создаст ничего нового. Он может разрешить или запретить… Все открытия в мире сделали люди «низа», а не «верха». Дети королей и премьер-министров за всю историю человечества ничего не изобрели.

2

Я разбудил Нагибина в половине пятого утра. Он мучительно пытался проломить брешь в сознании и вписаться в утреннюю явь. Потом мы долго шли закраинами болот, разбивая осколки месяца в лужах и бочагах. Порой в кустах взлетала с заполошным криком проснувшаяся птица, Нагибин хватался за ружье, трясущимися пальцами касался шейки «английского» ложа, снимал с предохранителя, чертыхался и тут же смеялся, пугая в татарнике сонных клестов и овсянок.

— Это и есть знаменитые шатурские заливные луга? — спросил он тихо, боясь спугнуть тишину.

— Это заброшенные торфяники. В жаркое лето они нагреваются так, что над ними и окрест стоит мгла. Иногда они горят в июле.

— Почти Везувий, — сказал Нагибин. — Там, на дне, таится колоссальная энергия. Но я не знаю: это энергия зла или добра? Я всегда знал, что болото — это уникальный генератор. Его надо понять. Обуздать. Или приручить. Вот мы и будем приручать… Но сперва познакомимся.

Ночь выдалась ясная, стылая, знобкая, звезды светили ярко и вызывающе помигивали нам. Над болотом, подернутым черной паутиной гари и плесени, густо клубился туман, от воды шибало сыростью, покалывало в ноздрях от испарений. Кто-то многообещающе плеснул в болоте. То ли рыба, то ли селезень ударом крыла… С отмели снялась выпь, мелькнула рваной тенью над водой, словно протирала окна утра, и тоскливо возвестила начало рассвета. Болото хранит выпь. Выпь в болоте как часовой. Она знает все по часам и просто так не закричит. Надо понять ее клич. Угадать смысл. Она подскажет, где трясина, где ямы. Я придаю громадное значение голосам птиц. Птицы — голоса неба. Голоса жизни. Загадочно светились огоньки на черных, как антрацит, кочках. Стебли рогозы у берега отсвечивали лунными бликами. Камыш стыдливо кутался в молочную кисею, словно готовился к балу-маскараду. И все кругом шевелилось неспешно, деловито, готовясь к празднику утра. Ночь еще жила сотнями живительных, радостных для меня шорохов. Что-то мелодично и ласково булькало, кто-то протяжно и устало вздыхал в сердце болота. И от этих вздохов по всему телу у меня шел озноб. Меня ужасно волновали болота перед рассветом. Была некая магия природы. Юрий Маркович достал фонарик. Свет ударил в ночь — как ожег и разрубил болото. Желтый родничок света побежал перед нашими ногами, уползая в траву, как поползень. Ночь пыталась его задушить.