Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 38

Почему я тогда не захотел сказать то, что от меня хотели услышать, чтобы они отвязались и успокоились? Откровенно говоря, мне это и в голову не пришло, никакой внутренней борьбы во мне не было, я не осознавал, что у меня есть выбор: прогибаться под «ярко красных» или не прогибаться? То есть я не видел в своём поведении никакой упёртости. Старшие всегда учили нас честности, вот я и старался быть честным. А что такое?

Это может показаться инфантильной наивностью, но вы знаете, и сейчас, по прошествии 33‑х лет, я поступил бы точно так же, но сейчас это было бы результатом осознанного выбора, а тогда это была естественная, почти интуитивная честность. Ведь честным быть хорошо? Разве не так?

У меня вызвали в институт отца. Парторг сказал ему: «Мы не стали бы вас беспокоить, если бы не та позиция, которую занял ваш сын». А о чём говорили — не помню. Видимо, парторг просто разводил пустопорожнюю коммунистическую демагогию, которую в памяти удержать невозможно. Конечно, отцу тогда было неловко, но ни «до», ни «после» он меня ни за что не ругал и не стыдил. Вообще, отец был щедр на шумные разносы, когда считал, что я провинился, но тогда он, видимо, не усмотрел в моих действиях никакой вины.

Через некоторое время наш физрук рассказал мне, что ему сказала декан: «Мне больше всех понравился отец Серёжи Катканова». Тогда я не понял почему, а сейчас я её понимаю. Отец, может быть, слегка оробел от того, что ему приходится разговаривать с руководителями, имеющими учёные степени, но он держал себя с достоинством, не лебезил и не заискивал, да он этого и не умел. При этом он ничего из себя не изображал, держался скромно, не пытался понравиться и оправдаться. Он просто выглядел нормальным мужиком. Вот и всё.

Кстати, из нас четверых я один был сыном рабочих. У остальных родители были с высшим образованием и работали в разных сферах руководителями разных уровней. В те годы уже не принято было кичиться пролетарским происхождением, и я не кичился, но и не стыдился его никогда. А сейчас я очень рад тому, что вырос в простой рабочей семье. Это сделало меня внутренне богаче тех, кто вырос в семьях рафинированной интеллигенции. Для них так и остались закрытыми, непонятными некоторые стороны жизни, которые для меня всегда были понятны и открыты.

А наш декан была женщиной умной, волевой и честной. Я всегда её уважал. Однажды в личной беседе со мной всё по тому же поводу она почти вспылила: «Я всё–таки не понимаю этого. Ну можно говорить о том, Брежнев хороший или плохой, но ведь тут речь о наших основах». Если по ходу всех разбирательств мне и было хоть раз стыдно, так это в тот момент. В самом деле, если мы не посягали на основы, так зачем было над ними потешаться? Ведь мы же ни секунды не сомневались в том, что социализм лучше капитализма, почему же тогда из нас пёрла эта игривая антисоветчина? Она сказала «не понимаю», а я и сам, может быть, только сейчас это понял.

Да, мы не сомневались в том, что революция сделала жизнь людей гораздо лучше, чем была при царе. Мы не сомневались в том, что на Западе простые люди живут гораздо хуже нас. Но то, что мы видели вокруг себя ни на что нас не вдохновляло, нам казалось смешным служить «делу партии». Мы верили в то, что социализм есть благо, но мы его не любили, он был нам неприятен. Поэтому мы так легко над ним иронизировали.

Помню, мне поручили провести политинформацию по поводу речи Брежнева на какой–то конференции. Отказаться было нельзя, а всерьёз говорить о том, какие важные истины открыл нам Леонид Ильич, не представлялось возможным. Я нашёл такой выход: выделил в речи ключевые фрагменты и зачитал их глумливо–ироничным тоном. После этого товарищ полушутливо сказал мне в курилке:

— Ты чё это над Брежневым решил поиздеваться?

— Что значит поиздеваться? Я ни одного своего слова не сказал. Только цитаты из Леонида Ильича.

— Но интонация…

— Ну… Интонацию к делу не пришьёшь.

Такими мы были. Такими нас сделала общественная атмосфера, в которой мы выросли. Никто советскую власть не отрицал, но все над ней смеялись. Это была атмосфера всеобщего нигилизма.

Очередным и, кажется, заключительным актом того «общественного осуждения» было заслушивание нас на каком–то партбюро во главе, кажется, с парторгом всего института. Диалог, который там произошёл, я вот уже 33 года помню дословно. Парторг спросил меня:

— Вы не изменили своего отношения к тому, что произошло?





— Изменил.

— И как вы сейчас это оцениваете?

— Это следствие отсутствия идеалов.

— А у вас есть идеалы?

— Затрудняюсь ответить на этот вопрос.

— Да уж… После того, что произошло, ответить на этот вопрос и правда затруднительно… Честность и порядочность — вот идеалы.

Тогда с меня ничего больше не спрашивали, а я молча подумал: «Он совершил подмену понятий. Честность и порядочность — не идеалы, а нравственные качества». Забавно, правда? Идеологический работник даже не знал, что такое идеалы, то есть он и сам их не имел, а смотрел на меня с каких–то недосягаемых высот, как на дурачка–несмышлёныша. Потом этот парторг занимал руководящую должность в структурах демократической власти. Сейчас я мог бы сказать ему: «У меня теперь есть идеалы. Я их искал и нашёл. А у тебя и тогда их не было, и сейчас нет». И доныне эти старые партократы, бойцы идеологического фронта, когда речь заходит об идеологии, просто не понимают, о чём идёт речь.

Тогда я сказал, что изменил своё мнение только потому что на самом деле его изменил, впрочем, это было скорее развитие, чем принципиальное изменение первоначального суждения. Они всё требовали от меня оценок, они заставляли меня думать. Вот я и думал. Вот я и поделился своими выводами. Ведь этого же от меня хотели? Разве не так? Не тому бы лукавому парторгу учить того мальчишку честности. Впрочем, когда он спросил: «А у вас есть идеалы?», я дрогнул. Абсолютно честный ответ должен был бы звучать коротко: «Нет». Но я чувствовал, что такой ответ уже окончательно перейдёт за грань допустимого. Эту грань я уже боялся переступать. Но ведь не соврал же. Всё равно же не сказал того, что они хотели от меня услышать.

Я много раз прокручивал в памяти ту ситуацию и могу с чистой совестью сказать, что мне не стыдно за своё поведение. А им? «Отцам», которые устроили то судилище над пацанами когда–нибудь потом было стыдно? Думаю, что нет. Годы спустя я много раз брал интервью у бывших парторгов, которые поразительно хорошо интегрировались в демократическую власть. На вопрос о прежних временах они все отвечали примерно одно и то же: «Ну тогда такая система была». Они, кажется, искренне не могли понять, что не так? Была такая система, говорили, что эта система хотела, стала другая система, начали говорить нечто прямо противоположное. А как ещё–то?

Помню, один такой представитель хозноменклатуры, метивший в демократические мэры, сказал: «Считаю, что я был хорошим коммунистом». Он сказал это очень искренне и так же искренне начал доказывать, что теперь он готов стать таким же хорошим антикоммунистом. Главное — быть хорошим. И тогда тебе обязательно дадут хорошую должность.

Мне, конечно, не известно, как обсуждалась мера нашего наказания, и кто какие вносил предложения. Уверен, впрочем, что декан была за нас, то есть за то, чтобы не наказывать нас слишком строго. Я многому научился у этой удивительной женщины. Я видел в ней редкое сочетание жесткости и человечности, потом я всю жизнь считал, что так и надо.

Чёрный полковник, конечно, был за то, чтобы стереть нас в порошок, но у него тогда, я думаю, было не лишка влияния. В конечном итоге пацанов пощадили, не стали ломать им жизнь, то есть не исключили из института.

А наказание нам вышло очень интересное: всем четверым — строгий выговор по комсомольской линии. То есть двух создателей антисоветских граффити, меня, который ничего не делал и нашего четвёртого товарища, который при этом даже не присутствовал, наказали одинаково. Это было чисто по–сталински, когда при определении наказания степень вины вообще не имела значения. Году этак в 30‑м нам нарезали бы лет по 5 лагерей, а с 1937‑го по 1952‑й всех четверых расстреляли бы. Наказание тоже было бы одинаковым, но другим.