Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 14



Вот некоторые выписки из дневника Н.Шипилова 1984–1985 годов (орфография авторская):

«Думать о себе как части Бога. О Боге в себе. (Осознать: нечто — Богопротивно)».

«Что есть самонаблюдение, если всякое самонаблюдение у меня — позыв к творчеству? Избавиться от вранья самому себе, от самообманов, от уступок. Больше писать».

«Что касается меня и самонаблюдения, прихожу к выводу, что оно было всю жизнь. Только я забывал об этом. Надо не забывать. Научиться включать всю энергию, весь опыт в нужный момент. Отказаться от хвастовства, по мелочам особенно. Вот тут и наблюдать.

Отказаться от пустого остроумия, когда кажется, что этого ждет человек, от которого ты мелочно зависишь, а отсюда вывод:

— не позволять во что бы то ни стало мелочной зависимости. Знать за собой Большее.

Не ломаться.

— Самоуважение!

Самонаблюдение — это постоянное осознание своего высокого «Я», и подавление низкого. Это значит, что нужно четко определить запреты, параметры их. Тогда самонаблюдение перейдет на уровень «над» ощущениями.

Причиной же моей ярости и антипатии к себе — было искусственное подавление в себе чего-то что ставило меня не в ряд моих товарищей. Я не хотел быть НЕ КАК все. Это противоречие, это насилие над собой — причина моей ярости, когда высвобождалась гордость и мое истинное «Я».

И подавление себя в ряд, куда уже не входишь — отставить. Я вышел из той мишуры, но не осознал этого, а искусственный компромисс — бесил. Нужен уход и очищение. Это не помешает контактам с умными и нужными душе людьми. Остальные поймут да это и не важно, важно «быть» и давать себе расти до верха.

Помнить Анну Маньяни! (На Колю в тот период большое впечатление произвел телевизионный документальный фильм об итальянской актрисе Анне Маньяни. — С.К.)»



«Я сильный. И моя вера — вера в человеческие поступки, подкрепленные внутренним огнем добра и великодушия. Мне надо уйти и писать повесть. Параллельно — все дела с пропиской. Не пить. Умерить курение. Молиться».

Следующая дневниковая запись говорит о силе и глубине религиозных переживаний Николая. Вера, творчество и любовь к женщине сливались у него воедино, в едином духовном восторге:

«3 января 1985. <…> Тогда, на остановке, 31-го испытал настоящий религиозный экстаз под спудом снега на шапке и воротнике. Он падал все эти три часа, что я стоял на остановке, ходил от остановки к дому, звонил, горел и кругом меня зима, новогодние огни, и ревность с любовью, и желание увидеть, светлое, сильное. Хотел идти в город (дело было в Академгородке, что в 30 км от Новосибирска; позже в тот день мы вместе с Николаем небольшой компанией встречали Новый год, 1985-й. — С.К.) и именно пешком, чтоб истязать себя, мучить сознанием какой-то своей вины. А вот сейчас не знаю, пошел ли бы. Тогда пошел бы. Счастье и мука — любить, счастье и восторг — быть любимым. Это забываешь. Надо не дать себе забыть. Снег. Музыку. Автобусы. Я бегаю от остановки на той стороне дороги, к остановке на этой стороне и смотрю в двери, и никому не завидую, а лишь молю ***: приедь, услышь, ночь моя звездная, солнце мое вечернее, роса моя луговая, губы мои любимые — останьтесь со мной. <…>

Нашлась сумка у Димы. Ждал его до трех утра в подъезде, но прошли еще сутки, пока он появился. До 15-го могу пожить у него, до самой командировки. Попробую. Я терпелив. Я совсем не тот безумник, что раньше. И это — ***. Она меня тоже научила быть самим собой, а не «люби меня таким, какой я есть». Женщиной становится и какой: Благодарю Тебя, Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий. Благодарю Тебя, Ангел Хранитель, не оставь нас в заботах своих. Слава ныне и присно и во веки веков. Аминь».

А вот строки из письма Николая к моей сестре на самой заре нашего «общесемейного» знакомства; оно написано через неделю после его первого появления в нашем доме. Коля вообще очень любил писать письма, даже если человек жил в двух шагах от него. Письмо это многое объясняет в Колином внутреннем состоянии на тот период, в его тяге к родству, к семейственности — особенно после потери жены:

«Я понял, почему я так тянулся к твоему отцу, Юрию Михайловичу, а со знакомством не спешил: не подходило время, а сейчас подошло. Никогда я не пользовался чужим, с пятнадцати лет худо-бедно пользовался тем, чего добивался сам, и втайне скучал о родне, боялся ошибиться. Боялся покушения на свою независимость, непонимания идеи моей жизни чужими людьми. Сейчас не боюсь, и ваше милое семейство тянет меня, там легко дышать, там хочется быть бережным и не грубым, там не надо нарабатывать поведение, подгоняя его под общее. Боюсь одного: обиды. Я их пережил немало в жизни, но все это были чужие люди, и те обиды лишь подталкивали меня к работе, к реваншу, к узнаванию и осмыслению себя и своих поступков. <…> Как я уже говорил тебе, у меня, несмотря на многочисленные приключения, была лишь одна любовь: Ольга (Поплавская. — С.К.). И, если бы я был лет на десять моложе, я бы легче перенес случившееся в июле прошлого года. Но, если бы я был бы моложе, то у нас не было бы той высоты отношений, которая давала силы. <…>

Я знаю, что я хороший. Знаю, какие слухи ходят обо мне и не беру их к сердцу: они как тараканы на свету исчезают при первых же успехах обсуждаемого Х. Я знаю, что я не боюсь жизни. И знаю, что мало времени. И знаю, что мучительно искал заполнения той пустоты, которая образовалась с гибелью жены. И буду вечно помнить ее. <…> Я искал любовь, я лихорадочно искал, объездил города и городишки. Смотрел на улицах, в метро. Ты все поймешь, если прочтешь 2-й номер «Литучебы» за этот год (1984-й. — С.К.), где есть моя статья об этом. Началась иная жизнь и мне нужна новая точка отсчета, и жить не любя я не хочу, не умею».

Штрихи к портрету художника

К моменту нашего знакомства ему было 37 лет, но выглядел он, пожалуй, постарше. Коля был невысоким, приблизительно 1 м 66 см, крепким человеком с очень интересным лицом. Это было лицо закаленного бойца с жизненными обстоятельствами. Особенно запоминались пронзительные синие глаза. Человек он был подвижный, энергичный — просто живчик, телосложением напоминал футболиста. Кстати, футбол и был его любимым видом спорта. В детстве и юности, по его рассказам, Николай был классным вратарем. В нем чувствовался большой опыт по части драк — вырос он на окраине, в «городской слободке», а тамошним пацанам без такого опыта было просто не выжить. Наверное, поэтому он так легко заводился и мог «вписать» любому — как-то вдруг, без паузы, если его что-то всерьез задевало. Но при этом всегда по-настоящему великодушен и отходчив. И физически, и морально всегда был готов защитить того, кто слабее, — для него это было святое. Пояснял: «Так нас воспитывали». Позже я еще вернусь к этой теме.

Надо сказать, я никогда — ни до, ни после — не встречал таких глаз, как у Шипилова. Они были не просто пронзительными. В них всегда пульсировало какое-то не то напряжение, не то боль, не то беспокойство, билась какая-то тень — как бьется о стекло маленькая птица. Именно потому в них трудно было смотреть долго — ты напрямую сталкивался там с этим «нечто». И только теперь, мне кажется, я понял, что это было. Это были глаза человека с открытым, распахнутым зрением. Можно смотреть, а можно — видеть. Это были видящие, зоркие глаза художника, находящегося в непрерывном творческом горении. Он вглядывался не умом, а всем своим существом куда-то в сердцевину, в природу явлений. Так порой смотрят кошки. Природные мистики, они видят мир глубже и объемнее человека — чуют землетрясения, различают дурных и хороших людей, могут по загадочным приметам найти свой дом за тысячи километров, ориентируются во тьме. Вот такой странный, острый взгляд был и у Шипилова. Только он смотрел как человек — художнически, с исканием, с вопросом. Не знаю, сознавал ли сам Коля, как сильно он отличается от остальных людей в их будничном полусонном состоянии. Большинство людей живет как бы машинально, не используя в повседневности свой чудесный аппарат осознания, чувствования мира. Коля жил по-иному. Он всегда думал, чувствовал, ощущал на полную катушку — потому что горел. «И упал я, сгорел, словно синяя стружка от огромной болванки с названьем «народ» — это ведь результат непрерывного прижизненного горения. А это не фунт изюму. Это — вся жизнь в жертву, на алтарь творчества. «Сытый голодного не разумеет», — любил повторять Николай. Но он не навязывал никому своей правды, спокойно принимая тот факт, что у большинства совсем иной жизненный опыт, что им не до того, что они живут не в стихии поиска, не в бытии, как он, а в быту, в повседневности, что «меньше горя видели», как он выражался. Он людей никогда не судил, принимая их такими, какие они есть. Но именно поэтому так ценил «своих». «Свои» — это ближний круг его друзей. Те, кто его понимал и принимал целиком.