Страница 24 из 78
Во все времена богатство и высокое общественное положение символизировались внешними отличиями. Но знаки эти, в течение веков, выродились. Поучительна разница их в прошлом с настоящим. Черный фрак от хорошего портного и собственный экипаж или автомобиль заменяют современному патрицию бархат, атлас, кружева, позументы на одежде, которыми знатность рода и крупный капитал кричали о себе всего еще сто лет назад. Нарядись сейчас принц крови или Ротшильд маркизом XVIII века, он, конечно, вызвал бы отнюдь не уважение к себе, но чувство совершенно обратное: что, мол, ему вздумалось ходить гороховым шутом? Пестрота богатства перешла к лакеям. Самоцветными камнями сверкают теперь только шулера-«бразильянцы» да клоуны из цирка. Нам ничуть не кажется странной прогулка государственного человека — Клемансо, Бюлова, Джиолитти — одного, пешком, без слуг и провожатых. Даже при выездах в экипаже, у знати почти выродился обычай брать с собой ливрейного лакея.
Римляне эпохи цезарей в простоте одежды, пожалуй, превзошли даже современные требования скромного изящества. Отличием членов высшего общества являлась лишь пурпуровая повязка. Шерстяная тога богача отличалась от тоги бедняка лишь более тонким достоинством ткани. Но свиту Рим не только любил — он требовал ее от знатных своих любимцев; она была необходимостью, — первым из приличий, вменяемых обществом в обязанность порядочному человеку. Сановник, который показался бы на улице один, без свиты, произвел бы невыразимый, ни с чем несравнимый скандал. Статский советник Попов, который в смешной балладе Толстого явился с визитом к министру, забыв одеть брюки, — единственный грешник, подходящий, по нашему кодексу приличий, к такому ужасному грешнику против кодекса римского. Ювенал издевается над адвокатом, дерзнувшим явиться в суд с незначительным числом рабов: чтобы не показаться смешным и жалким, их надо было водить за собой не менее 7—8. Вообразите только себе Карабчевского или Грузенберга, шествующих по Литейной в окружной суд в сопровождении всех своих домочадцев! Когда адвокат имел мало рабов собственных, он брал их «напрокат» у знакомых.
Таким образом, рабов копили как силу не только рабочую, но и боевую, и показную. Но не вечно же драться с врагами, не вечно же величаться пред публикой. Что же делать с этой несчетной оравой людей в обычное время? Чтобы занять ее хоть несколько в течение дня, приходилось, как уже сказано, ужасно дробить труд. Один имел обязанность лишь ходить за водой в ту минуту, когда хозяин садился за стол. Другой — сопровождать хозяйку, когда она выходила по утрам: дневные ее выходы касались уже другого раба. Слуге, приставленному носить дождевой зонтик, было нечего делать в хорошую погоду, — за дело принимался его товарищ, носитель зонтика от солнца. Даже раб- докладчик, чья должность — называть поутру господину своему по имени всех клиентов и вольноотпущенников — была все же из трудных, сравнительно, — после утреннего приема оставался свободным на целые сутки. Словом, рабская половина римского дома жила и работала именно по тому порядку, который провозглашает своим идеалом Григорий в Гоголевской «Лакейской»: «У хорошего барина лакея не займут работой: на то есть мастеровой. Вон у графа Булкина тридцать, брат, человек слуг одних. И уж там, брат, нельзя так: «Ей, Петрушка, сходи-ка туды!» — Нет, мол, скажет, это не мое дело: извольте приказать Ивану. — Вот оно как! Вот оно, что значит, если барин хочет жить, как барин».
Такой порядок был стеснителен, — прежде всего для самого хозяина. Если, по крайней необходимости, он приказывал одному сделать что-либо, официально входящее в обязанности другого, он мог быть уверен, что ему несколько дней будут служить дурно. Поэтому старались, по возможности, оставлять каждого слугу лишь при его собственном амплуа, — дробном и незначительном. И, таким образом, римский раб получал широкую возможность прибавить к порокам, обусловленным ужасами рабства, еще и все другие, происходящие от праздности.
Богатый римский дом с огромным его населением напоминал казарму, с той разницей, что войско, ее обитавшее, делилось, — хотя и довольно небрежно, — на два пола. Казарма устроена дурно. Обитатели ее размещены нелепо. Три четверти их — рабы; между тем, для рабов в римском доме почти нет приюта. Осматривая развалины Помпеи, невольно недоумеваешь: куда же римляне девали своих слуг на ночь? В римском доме обращали внимание на комфорт лишь покоев «парадных»: столовой, дворов, коридоров, вестибюля. К личному своему помещению римлянин был столь же невзыскателен, как иной российский Колупаев, который, купив миллионный дом прогоревшего аристократа, продолжает, однако, жить в грязном флигельке и спать на лежанке под тулупом. Тесные спаленки римлян даже плохо запирались; иногда их отделяла от общих покоев только матерчатая занавеска. Так мало заботясь о собственных своих удобствах, римлянин, естественно, совсем не заботился об удобствах своих рабов. Раб мог валяться, где его свалит с ног сон, конечно, при условии, что чей-нибудь властный пинок его оттуда не прогонит. Нельзя, впрочем, утверждать, чтобы в миниатюрных «людских» Рима господствовало смешение полов. Вероятно, женщины и мужчины имели отдельные дортуары; быть может, даже отводился отдельный дортуар для женатых. Но все это — клетушки без дверей, с перегородками ниже потолка; это — в лучшем случае, «углы» современного ночлежного дома. И последствия были те же, что от «углового» быта. С самого раннего детства раб развращался, видя и слыша секреты половой жизни старших. Мы, люди XX века, стараемся размещать своих слуг и служанок как можно дальше друг от друга — за глухие перегородки или на разные концы квартиры. А, между тем, слуги наши имеют против разврата крепкую социальную узду, какой античные рабы не имели. Для современных слуг существует тот же прочный брак, что и для господ. Оскорбленный супруг властен преследовать по закону кухарку или горничную-прелюбодейку; государственный строй равняет его в этом праве с любым князем или графом. Общественное мнение своей среды так же строго карает развратную служанку, как и развратную женщину из правящих классов. Современный слуга, женясь и рождая детей, получает, de jure, семью, столь же крепкую и правоспособную, как семья миллионера. Он имеет право воспитывать своих детей, и инстинкт родительской любви учит его воспитывать их, конечно, в началах добра, а не зла.
Римские законы почти ничего не говорят о contubernium — браке между рабами. Понятно: это — брак без всякой юридической основы, кроме произвола хозяина. Во власти последнего — возникновение брака, длительность, характер, расторжение. Это даже не русские крепостные браки, которыми злоупотребляли иные помещики. Крепостного можно было насильно женить, но нельзя было развенчать с женой, — церковь становилась между брачной четой и произволом владельца. Правда, разные Куроедовы и на такое посягали, но одно дело — разбойное самодурство в кулачном нарушении права и злоупотреблении господской властью, а другое дело — отсутствие самого права, принципиальная беззащитность брачного союза перед личным произволом барина. Брак римского раба — просто случайное наложничество с разрешения господина, и даже лично им устраиваемое и управляемое. Колумелла и Катон уясняют нам взгляд римлян на рабские браки, — по крайней мере, что касается рабов деревенских. Последними, — когда господин проживал в городе, управлял villicus: вроде русского крепостного бурмистра. Как посредник между господином и рабской массой, villicus, хотя и раб de jure, пользовался de facto положением свободного человека. В интересах хозяина было, чтобы villicus был уважаем, был человеком нравственным, имел семейные добродетели, — а для этого ему следовало дать семью. И вот, действительно, брак villicus’а — учреждение, сравнительно, прочное. Как господин, так и вся фамилия признают этот рабский брак законным и заслуживающим уважения, стараются не нарушать его и не оскорблять его святости.
Но пример этот обусловлен интересом хозяина иметь раба нравственного. Когда в интересах хозяина было обратное, — чтоб раб был распутным, — римлянин не колебался ни на минуту распорядиться его семейным счастьем, сообразно своим выгодам.