Страница 14 из 22
— Повторяет то и дело: «бей жидов и комиссаров». Как заведенный.
— И все?
— Нет. Еще еду у бойцов клянчит. Только молча. Тычет пальцами на хлеб и себе на рот показывает.
— Да то ж Дыренок, — подала голос хозяйка.
— Дыренок? — переспросил Пирогов. — Что еще за фрукт?
— Дурачок наш. С рождения слова не говорил. А тут пришли белые и с ними доктор какой-то. Хороший доктор. У Крысанихи роды принял. Бабы сказывали, не он, померла бы. Он и Дыренка говорить заставил. Правда, только этим словам и успел выучить. «Бей жидов и комиссаров». Да.
Она спохватилась, прикрыла рот рукой. В глазах плеснул неподдельный испуг.
— Ох, простите.
— Ничего.
— А то вдруг вы из жидов. Обидитесь, не ровен час.
Пирогов почувствовал, как внутри головы словно бы прокатилось чугунное ядро. На лбу выступила испарина.
— Не из жидов я, — сухо ответил.
Он повернулся к вестовому.
— Регнушев, что вы там стоите? Заходите в хату.
«Монашек» вошел.
— Ну? — спросил Пирогов молодку. — Дальше-то что?
Ядро, прокатившись по стенкам, вдруг стало легчать.
— А на том и все. Обучил он его этим словам, а тут и вы наступили.
Дыренок сидел, привязанный за щиколотку к столбу закуты возле кулацкого дома, определенного под штаб. Он ни на кого не обращал внимания, был весел и корчил рожи, отвечая на какие-то происходящие внутри его головы события. Глядел в усыпанную сухим навозом землю и временами восклицал свое единственное «бей жидов и комиссаров».
— Э, парень, — тронул его за плечо Пирогов.
Выпитая впопыхах полновесная стопка окончательно растворила тяжесть в голове, и краском облегченно вздохнул.
Дыренок поднял зеленые, как прудовая ряска, глаза, заулыбался беззубым ртом.
— А! Бей жидов и комиссаров, — протянул приветливо.
Взгляд Пирогова пробежал по его преждевременно состарившемуся лицу, остановился на ссадине на подбородке.
— Это кто его? — спросил Регнушева.
— Из наших кто-то приложил. Вы ж видите, сквернословит.
Пирогов наклонился к Дыренку.
— Ты еще-то умеешь что говорить?
Ряска в глазах юродивого смотрела тепло и непонимающе.
— Бей жидов… — начал было он снова, но Пирогов остановил его, подняв руку.
— Хватит.
Краском подергал себя за бороду.
— Убьют его. Как пить дать убьют. Люди злые, а он хоть и убогий, а такое говорит, что родному отцу не спустишь. Короче, так… — сказал он и задумался.
Регнушев слушал с вниманием.
— Берете сейчас бутылку самогона. Ведете этого, — он кивнул на Дыренка, — к реке. Там вливаете в него бутылку…
— А ежли не будет?
— Не будет, заставьте. Они, юродивые, как правило, уважают водочку-то. В общем, поите его, чтоб на ногах не стоял. Как упадет, укладываете в лодку и прочь ее от берега. Часов через пять-шесть течение принесет его в расположение белых. Там пусть и поет свои песни. Те его хотя бы не пристрелят. Приказ понятен?
— Так точно.
— Самогон купите у моей хозяйки. Деньги… — Он порылся в кармане, положил в протянутую ладонь несколько смятых бумажек. — Должно хватить.
— Вопрос можно?
— Хоть два.
— А когда мы белых выбьем и он снова у нас окажется, что делать будем?
— Сначала выбить надо.
— Ну а все же?
— Опять вниз по течению отправим.
— А потом?
— И потом.
Пирогов помолчал и добавил:
— Пока его в море не унесет.
— А там?
— А там пусть море решает, что с ним делать. Вам ясен приказ?
— Да.
— Не «да», а так точно! — весело возвысил голос краском.
— Так точно, — послушно повторил вестовой.
— Выполняйте.
В ПОДВАЛЕ
— Юнкер, тут сметана! — услышал Осташин снизу возглас Потоцкого.
— Я не юнкер, я ополченец.
— А, бросьте, — сказал Потоцкий, садясь на верхнюю ступеньку рядом с Осташиным. — Юнкер, ополченец — одна материя. Так вы будете сметану?
— Нет, — чуть задрав голову, отвернулся тот.
— Зря.
Потоцкий засунул в горло кувшина два длинных и тонких, как револьверные стволы, пальца, облизал их, жмуря глаза и подергивая плечами от удовольствия.
— Не сметана, поэзия! Бальмонт! Северянин!
— М-мародерство.
— Что? — с веселым удивлением взглянул на него Потоцкий.
— Да! Это м-мародерство, то, чем вы сейчас занимаетесь.
— Вот так номер! Нас посадили в погреб и через час, мало два, расстреляют, а вы говорите, что угоститься сметаной из этого каменного мешка — грех?
— Именно! — дрожащим голосом произнес Осташин.
— Вы идиот. Не обижайтесь, но это так, — сказал Потоцкий, облизывая пальцы. — Какая сметана!..
Полупрозрачное, будто составленное из восковых конструкций лицо Осташина передернулось.
— Как вам будет угодно, — звеня, произнес он.
— Да не ерепеньтесь вы, — с усталостью в голосе сказал поручик. — Мы сейчас в одной лодке. И лодка наша, к сожалению, сильно течет. — Он поставил кринку на ступень возле щелястой двери погреба. — Нам надо что-то придумать, Осташин. Мне двадцать семь, и я совершенно не хочу умирать. У меня невеста и мама в Тарнополе.
— П-поздравляю.
— Спасибо.
Потоцкий похлопал себя по карманам кителя и брюк, потом вспомнил, что серебряный портсигар его час назад отобрали номаховцы перед тем, как посадить в погреб, и разочарованно поморщился.
— Юнкер, вы знаете, что нас расстреляют?
— Я ополченец. Знаю.
— У меня есть план. Даже скорее полплана. Не ахти, но все-таки…
— И что вы выдумали?
— Попробую спасти себя и вас. — Потоцкий в задумчивости принялся сгибать пальцы на левой руке. Каждый хрустнул. — Пять. Это к удаче, — отметил он. — В общем, план такой. Я говорю, что являюсь агентом красных. И знает меня только начальник контрразведки дыбенковской дивизии. Как его?.. Шейнман. Только он. Шейнман сейчас, по нашим данным, тяжело ранен. Поэтому разбирательство затянется. На неделю, может, на две, не знаю. В нашем положении и за полчаса спасибо скажешь. У Номаха с красными сейчас мир и прочее «в человецех благоволение». Сразу расстрелять не должны. Станут запрашивать Дыбенко и Шейнмана. И тем временем вытягивать из меня, что я знаю.
— И при чем тут я?
— Я скажу, что вы были главным моим осведомителем, поскольку являетесь племянником Слащева и состоите при нем ординарцем.
— Что? Осведомителем?
— Не кипятитесь. Я скажу, что вы невольно, по дружбе, выбалтывали мне все, что слышали и видели в штабе. Я вступлюсь за вас, понимаете? Попрошу сохранить вам жизнь. Вам сколько, шестнадцать? Семнадцать? Вот видите. Думаю, на время разбирательства вас тоже пощадят. А там… Жизнь непредсказуема. Будем искать шанса сбежать. Почти уверен, найдем. Это же номаховщина, бардак…
— Я правильно понимаю, что вы предлагаете мне рассказать все, что я знаю о положении дел в дивизии?
— Так точно.
— Но я почти ничего не знаю, я ополченец.
— Ерунда, я расскажу вам все, что нужно знать.
— И это будет правда? Правда о том, где находятся войска, сколько боеприпасов, каков боевой дух?
— Да.
— Но… Это же предательство!
— Если мы хотим, чтобы нам поверили, нужно рассказать правду. Мы не знаем, что известно им, поэтому надо быть, как это ни прискорбно, максимально честными.
Воск осташинского лица стал еще прозрачней.
— Это предательство!
— Вы жить хотите? Как вас зовут, кстати?
— Модест.
— Вот, Модест, вы жить хотите?
— Не такой же ценой!
— Другой нет.
— Я… Я не буду. А вы делайте, что хотите. Мне все равно.
— Я пытаюсь спасти вас. Вы что, не видите?
— Не такой же ценой! — чуть не закричал Модест.
— Давайте обойдемся без истерик, ладно? Вы хорошо подумали? Подумайте еще раз. Я искренне прошу вас, — пристально глядя ему в глаза, попросил офицер.
Руки Осташина дрожали, он отодвинулся от Потоцкого.
— Нет! Я же сказал уже.
— Вы совсем молоды. Вас ждет мать. Неужели вам не жалко ее слез? Ее здоровья? Отец. Вспомните о нем. Как они, ваши родители, переживут вашу гибель?