Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 62



А теперь они идут в своей форме западного образца, в мундирах с демобилизационных складов всех армий Запада, в военных ботинках – а за ними тянутся военные травмы. За ними тянутся те недели, проведенные в развалинах мира, который они знали всю жизнь, который во многих отношениях был точно таким же, в котором они сами воспитывались, и который казался им нерушимым и вечным. Ведь кварталы блочных домов в Донбассе и такие же кварталы в Киеве, в Черкассах, в Тернополе, в Виннице – они же, собственно говоря, одно и то же. Ведь расхеряченные деревушки под Донецком, это деревушки, включенные в тот же самый Пост-Совок, из которой они и сами вышли. Потому-то они и идут – и за ними, словно memento mori, тянутся развалины их собственного мира. Где-то на фронте они садятся в военные машины, едут между теми раздолбанными домами из белого кирпича[8], которые выглядят точно так же, как из родимые белокирпичные дома, они едут в Краматорск или Мариуполь, там садятся в поезда, в поезде проводник или проводница выдает им упакованную в пленку постель, как было вначале, сейчас и всегда, и они механически выполняют все те движения, которые делают с детства: забрасывают рюкзаки или под полку, если им выпало нижнее место, или же на багажную полку, если верхнее, раскладывают на полке свернутый матрас, разрывают упаковочную пленку и натягивают пододеяльники и наволочки. Затем снимают ботинки, штаны, складывают все это компактно, а потом ложатся и засыпают, а им либо жарко, потому что окна невозможно открыть, либо наоборот, холодно, потому что в неплотно прикрытое окно сифонит, и потому у них стынут локти и мышцы на шее, и они до макушки закрываются одеялами, и трясутся, и не только от холода, но и потому, что им, блин, всего лишь по двадцать лет, а они уже видели распад своего мира и стреляли в таких же парней, как они сами, и это уже не какая-то надутая риторика, будто бы все люди равны, будто все одинаковые, а только вот они, блин, по-настоящему стреляли точно в таких же Вовчиков и Пашек, как и они сами, в людей, воспитанных на тех же самых фильмах и на той же самой музыке, что и они, разговаривающих на одном и том же языке, ругающихся одним и тем же матом. А те, блин, стреляли в них.

А через несколько, самое большее полтора десятка часов – они уже у себя, в мире, который выглядит точь-в-точь, как тот, разъебанный, не отличить. Только что этот не разъебанный. Ну ладно, менее разъебанный. По-другому разъебанный. И это единственная разница, думают они, идя по улицам и разглядываясь на окружающее исподлобья, и видя условность этого всего, этой жизни, которая здесь идет, неосознанная, дурацкая; так что кажется, что все так и будет, что всякие фрайеры еще могут себе планировать: школа, работа, свадьба, дети, а детей в школу, потом в университет или в политехнический, на юриста, на информатика, на инженера или даже за границу, чтобы квартира в блочном доме, лучше всего – новом, с балконом, чтобы сразу застроенном фабричным макаром, чтобы не нужно было долбаться самому, или даже дом за городом, чтобы тачка, чтобы отпуск в Турции, в Египте или экскурсия в Европу…

А потом они пьют, бухают с дружками. А что им еще делать? Вопят, гогочут и плачут, чтобы выкричать из себя это все, только они не очень-то знают, как это делается, в конце концов, им, блин, по двадцать с лишним лет, так что все из них выплескивается, выливается через дыры и щели в их недообразованности. Они еще не умеют маскироваться, пережевывать пережитое, чтобы потом выплюнуть, вот так, нехотя, в брошенном раз за какое-то время слове или паре. Им бы страшно так хотелось, но это не так уже и просто, этому необходимо учиться, потому они просто бухают и – попеременно – то истерически смеются, то столь же истерически рыдают.

Во Львове, в пивной, которая тогда еще носила название "Правый Сектор", и внутри которой можно было поразглядывать кичеватые картинки Майдана, сказочной украинской природы и еще более сказочной украинской истории, или сразу же записаться в добровольческий батальон – сидело несколько парней. Один был в форме, и он вернулся с фронта. У его дружков, как и у него, были коротко подстриженные волосы, у одного была кожаная куртка, у другого – куртка от спортивного костюма. Тот, что был в форме, громко смеялся и слишком часто наливал водку из графинчика. Судя по цвету, то была медовая с перцем. Остальные глядели на него со слабо скрываемым перепугом. А тот смеялся, буквально заходился от смеха, наполнял им рюмку за рюмкой и заставлял пить. Вот они и пили, зная, что если не выпьют, этот смех тут же перейдет в рев и скулеж, что все это может закончиться каким-нибудь безумием, бросанием столами, стульями и скальпированием прохожих; так что они пили, перепуганные до смерти. А, следует сказать, на дохляков они похожи не были. Наоборот, они были похожи на маленькие танчики, которые, если бы захотели, разъебашили бы половину улицы в пух и прах.

Другим разом, тоже во Львове, парни в форме сидели на детской площадке. Это где-то возле угла Ефремова и Японской, где довоенная модернистская архитектура встречается с совковой волнистой жестью. Там тоже пили, но мрачно, практически без слов. Сложно было сказать, то ли они только едут на войну, то ли с нее вернулись, но на этой детской площадке они сидели так, будто бы сидели в крепости, и как будто бы никакая сила не имела права их оттуда вытащить. В общем, они там сидели, будто в каком-то святилище. Пили какое-то пиво, курили какие-то сигареты, и было видно, что они на болту имеют весь в мире героизм и все военные рассказы. Но на перепуганных они не были похожи, это никак нет. Скорее уже, на таких, что без дубины не подходи. Милиционеры, которые приближались со стороны улицы Коновальца, заметили это мгновенно своим шестым мусорским чувством, безошибочным инструментом для выявления и ухода от опасности, так что они не воспользовались случаем, чтобы придолбаться к ним, приебаться к чему-нибудь и выдоить пару гривен штрафа или взятки. Менты обошли парней по широкой дуге, глядя на носки собственных вытертых ботинок.







Пили и в Днепропетровске. На берегу реки. Пьянкой это не было: так выпивали что-то в укрытии. Какую-то водку, смешанную с колой или соком. От них несло потом, грязью и спиртным, ногти у них были с траурными обводками, а ладони у них были такие, словно они с самого рождения голыми руками перебрасывали землю. Тут уже никаких сомнений не было: эти с фронта. Они сидели на берегу Днепра, там, где река, по крайней мере, для поляков, уж слишком широка, потому что для поляков основной меркой для реки является мерка Вислы, и обменивались шуточками, не очень громко. От них, в свою очередь, несло разочарованностью. Спокойной, какая-то неестественно безмятежной разочарованностью. Довольно-таки пугающей, честно говоря, потому что выглядели они так, будто бы только что выползли из преисподней, присели на бордюре и начали ласково улыбаться. Было видно, что никуда они не опаздывают, им глубоко по барабану, чтобы куда-то идти, хотя для них все окружающее было временным. С ними были рюкзаки, какие-то пластиковые сумки, забитые каким-то свитерами, одеялами, у других – спортивные сумки на плечо. Собственно говоря, если бы они не носили форму, и если бы рюкзаки кое-кого из них не были военными, они были бы похожи на бродячих торговцев. Или вообще, бездомных. Особенно, с этим их бухлом в укрытии и легкой вонью водочки. Они перебрасывались шутками так же спокойно, как и выпивали, и в этом отупевшем в чем-то даже спокойствии было что-то пугающее. Точно такое же пугающее, как нечто в истеричности парня из львовской пивной и мрачности ребят с детской площадки.

Перед ними тек Днепр, справа находился заходящий в реку ресторан в форме летающей тарелки, а слева – незавершенная гостиница "Парус". Любимое детище Брежнева, который сам был родом из расположенного неподалеку Днепродзержинска; гостиницу начали строить в семидесятых годах с огромным размахом: здесь должны были размещаться бальные залы, кинотеатры, концертные и конференц-залы, рестораны на сотни мест, кафе, вся инфраструктура отдыха и развлечений, десять пассажирских и семь грузовых лифтов. Но сначала скончался Брежнев, потом Советский Союз, и на берегу Днепра остался гигантский, оскалившийся труп без окон, дверей и полов. Словно падаль выброшенного на берег чудища. От десяти пассажирских и семи грузовых лифтов осталось десять и семь зияющих шахт, ведущих в черную пустоту.

8

Автор говорит только о "белом кирпиче" (biała cegła), хотя необходимо говорить, скорее, о силикатном кирпиче.