Страница 17 из 76
Майер тут же переадресовал надзорную жалобу в высшую инстанцию. Но и высший земельный суд в Карлсруэ отклонил ее. Теперь я уже и сам не знаю, какие новые шаги можно предпринять в Ваших интересах, — написал Майер, — ибо все правовые средства мною уже использованы”. В конце письма адвокат попросил прощения за то, что острая нехватка времени мешает ему доставить материалы в Брухзал лично. Прочитав это, Арбогаст кивнул, словно в ходе очной беседы с адвокатом, и спрятал письмо в конверт, в котором хранились остальные материалы дела. И сразу же принялся раскрашивать деревянных человечков с курительными трубками, расставленных перед ним на маленьком столе. Тут же находились краски, кисточки, лак, ветошь. Соответствующим образом в камере и пахло, как всегда перед Рождеством, когда заключенные прирабатывают, мастеря игрушки для праздничней распродажи. На Рождество заключенные получали в подарок от здешнего колбасного цеха по три круга краковской или другой полукопченой колбасы, а ведь зимой колбаса, прикрепленная к решетке окна, может храниться долго. В сочельник раздают яблоки и орехи, собранные прихожанами здешнего костела, а к рождественскому ужину подают жаркое с запеченным картофелем и тушеными овощами. И ежегодно на десерт — шоколадный пудинг. В последнее время в тюрьме творилось и кое-что иное. В ходу были изолированные резиной электропровода, которые здесь называли русским словом “спутник” и при случае, свернув в колечко, проглатывали. Как всегда в рождественскую пору самокалечение случалось чаще — многим хотелось провести несколько дней в тюремном лазарете. Когда резиновая изоляция растворялась в пищеводе, колечко распрямлялось и провод ранил стенки желудка. Человек начинал ходить под себя кровью. Мысль об испытываемой при этом боли была приятна Арбогасту. Через полчаса погасят свет. Закрывая баночки с красками, он внезапно почувствовал себя так плохо, что впервые за все годы испугался наступления ночи. Но тут он открыл окно, впустил в камеру холодный воздух и вслушался в шумы и шорохи тюрьмы. Собаки; переговоры из окна в окно; шаги конвоя по металлическому настилу. Кто-то у него над головой барабанил ложкой по отопительной батарее. Откуда-то доносился бой колокола. Как всегда, тюрьма держала его, и он знал, что с ним ничего не может произойти под этими высокими и просторными сводами четырех флигелей, лучами звезды сходящихся к центральной башне, в которой за общим порядком во всех ста двух камерах следил один-единственный надзиратель. Каждая камера, подумал Арбогаст как раз, когда свет погас и он привычным жестом отстегнул койку от стены уже в полном мраке, представляет собой отдельную, полностью изолированную ячейку, если абстрагироваться от узких металлических коридоров, которыми они все же соединены. Каждый из нас здесь одинок, подумал Арбогаст, и, как это ни странно, подобная мысль не встревожила его, а, напротив, избавила от мимолетного страха.
14
В начале следующего года, а точнее в январе 1963-го, в тюремном коридоре произошел инцидент. Задним числом так и не удалось выяснить, кто же выступил зачинщиком беспорядков и что послужило поводом, однако неизменно безучастный Арбогаст внезапно сорвался и в слепой ярости набросился с кулаками на другого заключенного. Конвоиру не удались разнять драчунов. Подняли тревогу, из служебного помещения на помощь конвоиру поспешили еще трое, но прежде чем они оттащили Арбогаста (который был выше на голову любого из них) от жертвы, та оказалась избита столь основательно, что Арбогаст получил десять суток карцера.
Это было первое дополнительное наказание, которому он подвергся в тюрьме. Карцер находился в одной из караульных вышек. Это было пустое — ни стола, ни койки — помещение со стенами из керамической плитки и с бетонным возвышением, которое служило ложем. Арбогасту выдали пару одеял и “парашу” — и больше ничего. Оконце было высоким и крошечным, его можно было по желанию тюремщиков прикрыть металлической крышкой, с тем чтобы наружу из карцера не пробилось ни звука. Прежде чем войти сюда, Арбогасту приказали раздеться. Его втолкнули в карцер обнаженным, сунув ему в руку так называемую “суровую рубаху”, изготовленную из столь прочной ткани, что ее невозможно разорвать с тем, чтобы свить веревку и на ней повеситься. Его посадили на хлеб и чай. Первые два дня ему пришлось не особенно тяжко. Он рассматривал бесчисленные похабные рисунки на здешних стенах. Прямо над бетонным постаментом была крупно изображена женщина с широко раздвинутыми ногами и утрированно большими половыми губами. Соответствующее место было отмечено подписью “пизда” и снабжено указательной стрелкой. Под окном — нацеленный в ту же сторону, что и стрелка, — был изображен циклопический фаллос. Имена, фамилии, даты и проклятия. Не только по-немецки, но и по-итальянски, некоторые даже кириллицей. И сроки — не то заключения, не то приговора — 10 лет, 15 лет. И одна единственная надпись: “Через три дня мне на волю!”
Мария когда-то нашептывала ему что-то на ухо, но на третий день в карцере он обнаружил, что начисто забыл, что именно. И все же он чувствовал тепло ее дыхания, овевающего его ухо, чувствовал ее щеку, прижавшуюся к его щеке, и ее руку, пропущенную ему под мышку, вот только слова, которые она шептала, он позабыл. И хотя он требовал от нее напомнить ему эти слова, она молчала, как немая. И тут нахлынул страх забыть не только это, но и все остальное. Женщины превратились в физиономии на обрезках газет, уже восемь лет служащих ему туалетной бумагой. Внезапная неотвратимость того, что останешься здесь навеки. Он попытался прекратить думать о чем бы то ни было и, главное, чтобы больше ничего не забыть, избегать малейших мыслей о Марии. На пятый день ему вспомнилось, как она, лежа с ним в траве, рассказывала о Берлине. О невыносимо жарком лете на разбомбленном чердаке, на котором она, поваленная на драный матрац, из которого торчали пружины, впервые спозналась с мужчиной, уставившись безучастным взглядом в ночное небо.
— Нет, я там не был. А ты не хочешь туда вернуться?
— Ясное дело, хочу. Здесь я долго не выдержу. Как только муж подыщет себе работу.
— Но тогда мы больше не увидимся.
Она рассмеялась. Но пока-то она здесь, верно?
— Поцелуй меня!
Бетон оказался не таким уж твердым. Возле самого пола он нацарапал ногтями на стене ее имя. МАРИЯ. Затем занялся онанизмом и с изумлением понял, что уже давно не предавался этому занятию, и даже сам не замечал, что воздерживается. Затем разжевал хлеб, превратив его в мягкую теплую кашицу, и запечатал себе ею рот. Выпустил изо рта струю чая так, чтобы она пролилась ему на лицо. Долгое время пролежал на спине, барабаня указательным пальцем по животу — в совершенно конкретную точку повыше пупа, почему-то думая, что если он прекратит барабанить, то сразу же ослепнет. Он занимался этим, как ему казалось, несколько дней, подгоняя палец командой: продолжать! продолжать! И вспомнил все это, только прекратив и уже не помня, когда именно прекратил. И с мгновенным ужасом подумал: ну все, теперь я ослеп. Но тут же обнаружил, что она смотрит на него. Ее глаза смотрят на него точно так же, как тогда, в его объятиях, вот только он не может вспомнить их цвета. Из-за этого он заплакал. И уже обвел имя Мария на стене рамочкой, когда наконец отперли дверь.
Когда Арбогаст вернулся в камеру, в стену ближе к вечеру постучали, вызывая его к окну, а там попросили лечь на пол у батареи и рассказать о том, как было в карцере, тогда им будет слышно. Еще никогда и никому здесь не хотелось с ним разговаривать, а сейчас ничего не захотелось рассказывать ему самому. Пожизненно заключенные, объяснил ему учитель, имеют право выписать какой-нибудь музыкальный инструмент или канарейку. Но Арбогасту не нужна была канарейка. На следующий уик-энд он написал письмо профессору Маулу, завкафедрой судебной медицины Мюнстерского университета, и попросил “не дать ему сдохнуть в тюрьме”. Потому что он невиновен. Маул сделал на полях письма отметку: “Неинтересно. В архив”.