Страница 21 из 28
Но волков было четверо. Как все низшие существа, они брали количеством, и, кажется, кот понял — добыча упущена. Однако не из тех он был, кто удирает при одном только виде превосходящего противника. Здесь была его добыча, закрепленная охотничьим танцем. Страшно вздыбив шерсть, рыча и шипя, кот прижал уши и развел их в стороны — символ самого большого гнева, неуступающей ярости. Он был страшен, его двухцветный хвостик дрожал, из глаз, казалось, вот-вот выметнет пламя, и любой волк, даже два волка не решились бы на него напасть. Но их было четверо, они были голодны, а когда приходит голод, рушатся все законы. Вожак остановил стаю и коротко рявкнул. Он предупреждал так же, как кот, приказывал убираться. Ни одно самое хищное животное никогда не нападает, не предупредив, не попытавшись избежать боя… Кот ответил яростным свистящим шипением… Может быть, белые волки не знали, что такое разъяренная рысь… Они не медлили, пригнув головы, нацелясь и расходясь полукругом, они разом, как под команду, бросились на кота со всех сторон со свистящим, клокочущим хрипом. Началась схватка-свалка, вся полная визга, храпа, воя, рычания и шелка зубов. Звери грызлись и сплетались в один мелькающий ком-хоровод, то разлетались в стороны, и в середине оставался кот, ощеренно-страшный, непобежденный, кот отбивался, однако он не мог наступать… Два волка уже трясли мордами, третий утирался лапой, у четвертого чернел разодранный бок, но победа не склонялась на сторону кота, сам он был искусан, окровавлен и ободран, хотя сохранял боеспособность… Боком, не показывая врагам тыл, кот отступил к ели, с которой упал на оленуху, он зарычал и вскарабкался на ель снова.
Волки подошли ближе, рыча и поскуливая, залегли в снег, но предводитель стаи вскоре поднялся, подошел к туше оленухи, ухватил ее за жесткий загривок и начал тянуть в сторону, оттаскивая, пятясь, совсем так, как делают это с непосильной ношей. Он оттащил оленуху достаточно далеко и там уже принялся рвать, жадно хватать куски мяса, и тотчас к нему бросились остальные, и вот уже все они насыщались, поуркивали и скалились друг на друга, отбирая и деля лакомые куски и косясь в сторону ели, — там сидел кот. Он тоже урчал, зализывал прокушенную лапу. Не везло этой лапе, на ней и так уже не было половины когтей.
Волки не ушли. Насытились и прилегли прямо в снег, возле полусъеденной котовой добычи. И кот понял — они не уйдут и день, и два, пока не останутся тут лишь самые крупные мослы, которые не могут раздробить и зубы полярного волка.
Кот спрыгнул в снег и захромал прочь. Волки не преследовали его: Закон леса запрещает сытому нападать на голодного, и, кроме того, волки узнали силу этого зверя и не хотели повторять схватку. Лишь вожак, приподняв голову, пристально следил, как уходит кот. Зато кот, по-прежнему голодный, теперь знал, что и олень в тундре не всегда спасение. За оленями, как бдительные пастухи, идут волки, они так же исполняют закон природы — мясо не должно пропадать, не переходя в плоть других существ, а жизнь оленьего стада без хищных пастухов давно прекратилась бы от болезней и вырождения.
Медленно, угрюмо брел кот по ночной полярной тайге, светила ему в редколесье дымчатая луна, играло небо дальними сполохами, и, может быть, кот вспоминал свои родные места и думал, что этот лес — не его лес, и эта ночь — не его ночь, и эта добыча — не его добыча, а может, не думал ни о чем, только шел, шатаясь от боли и голода…
IX. Два писателя
Глава сатирическая и фантастическая
Там жили поэты и каждый встречал другого надменной улыбкой.
Рабочий день этого писателя — назовем его, чтобы никто не обижался, — писатель, пишущий быстро и много, — начинался после завтрака с разбора почты. Почту он рассматривал внимательно, солидно хмурился, поправлял очки. Это был, по-видимому, настоящий писатель, ибо все у него было в высшей степени писательское: вместительный лоб, крупный нос, жестко-седые волосы, постриженные короткой челкой на манер римского императора и опадавшие на шею, как у викинга, рабочая замшевая куртка, тоже очень внушительная, очки были с замысловатой золотой оправой, с подпалинами — такие модно носить теперь, — а прежде очки были черепаховые, с толстой оправой, привезенные из Сингапура. Очки такие и сообщают их владельцу приобщенность к бесконечно высшему и глубинному знанию, что опять же и должно быть, наверное, у настоящего писателя, равно как могучие стеллажи с книгами, ритуальные маски по стенам, добротная пишущая машина, какое-нибудь необыкновенное — из крыла жар-птицы, из рыбьего зуба, бивня нарвала, клыка пещерного льва — стило, можно и с золотой монограммой, равно как трубка, и непременно английская, прямая, мужественная. Но тут я умолкаю — трубки у этого писателя не было в обиходе лишь потому, что писатель превыше всего ценил здоровье, всю жизнь о нем пекся и радел, ежегодно лечился в санаториях, ездил на курорты, и трубка, даже с коробкой великолепного трубочного «Кэпстена», благоухающего для тех, кто курил и нюхал его, медом, имбирем, морскими волнами, дальними странами и великолеп-ными романами Конрада, лежала в верхнем ящике замечательного, большого, полированного в коричневый темный глянец и построенного по фасону модерн югославского стола, и только иногда, очень наедине, писатель все-таки доставал ее, набивал волокнистым пряным желто-оранжевым табаком, нюхал его, брал трубку в ухоженные ровные зубы и приятно воображал, что курит, при этом он даже, обманывая себя, делал вид, что затягивается, пускал дым в сторону, отводил руку с трубкой очень картинно, на мгновенье чувствовал себя словно бы Черчиллем, впрочем, пардон, Черчилль, насколько автору известно, курил больше сигары, а не трубку, но это не важно, это деталь, главное, как представить…
Лицо у писателя, пишущего быстро и много, было, на первый взгляд, простецкое, такие лица часто бывают у людей хитрых и прячущих свою хитрость, но всегда она просвечивает, угадывается, едва всмотришься пристальнее, и не надо для этого быть знатоком Аристотеля или Лафатера, хитрость всегда подменяет человеку — точнее, пытается заменить — нечто неподменяемое и неадекватное, а будь это неподменяемое в наличии, то бишь в лице, она исчезла бы сама собой, она бы и не появилась даже. Хитрость спрятанная говорила, что писатель крепко приспособлен к жизни, ловок, пробоен, умеет ладить с обстоятельствами и — в то же время — пока еще обойден славой, обделен почестями, которые, бывает, непонятным случаем сыплются и льются на литераторов равного с ним дарования, а тем более возраста. Хотя, если уж начистоту, далеко-далеко и сокрыто от всех он соглашался с той Оценкой-недооценкой, которую на людях и на ближних подступах клял и отвергал.
Почты на столе с двумя телефонами, вентилятором и довоенно-помпезным письменным прибором — мрамор, бронза, хрусталь, бронзовые львы — было много. Лежало тут семь газет, журналы, письма, книги, открытки… Ему писали артисты, спортсмены, киношники, редакторы и читатели, по большей части любители кошек и голубей. Предвидя недоуменный вопрос читателя, отвечу сразу, что и кабинет писателя, вместительный и высокий, в квартире довоенной постройки был помимо стеллажей с книгами густо населен кошками и голубями, разумеется, фарфоровыми, фаянсовыми, терракотой, отчего кабинет напоминал отчасти не то посудную лавку, не то музей фарфоровой литой скульптуры. Отвлекаясь на мгновенье, скажем читателю, что писатель этот просто собирал этих кошек и голубей, что писатель нимало не отличается от читателя, собирающего все, от пуговиц и марок до телег и старых автомобилей. Писательское собирательство лишь более на виду, больше о нем пишут, слышат, судачат…
Просмотрев почту и отложив в сторону письма, требующие ответа, удовлетворенно покашливая, писатель придвигал кресло, усаживался поудобнее и брался за дело. Он писал сразу три-четыре, а то и пять книг — одну о заводе, другую о знаменитых футболистах, третью об охране архитектурных памятников, четвертую о падении нравственности в среде современной молодежи, пятую о селе. Он всегда был в курсе жизни, и если начиналась по всей стране кампания и агитация за кукурузу — тотчас появлялась книга писателя о кукурузе; строилась большая химия — и в большой химии оказывался он немалый знаток; усиливали борьбу с пьянством — выходила книга, бичующая пьяниц; начинался поход во имя охраны природы и окружающей среды — писатель и тут был в числе первых. Недаром мы назвали его «писателем, пишущим быстро и много», потому что положил он себе за правило еще давным-давно, в начале своей деятельности, вырабатывать столько-то своей продукции в листах (такое встречается меж пишущими часто, и даже Хемингуэй ежедневно измерял-подсчитывал число слов)… Вся разница заключается в том, что писатели высчитывают свою ежедневную продуктивность одни в словах, другие в страницах, а третьи и в авторских листах (двадцать четыре страницы на машинке). Появился ныне и писатель-суперскоростник: за неделю создает повесть, за две — роман. И не пишет уже — диктует на магнитофон, а потом печатают с них в четыре руки секретарши, строчат стенографистки. Есть писатели — держат на окладе подсобников, кидают подсобникам идеи, а подсобники уже увековечивают писательское имя, но последние случаи не характерны для нашей страны, все это за рубежом творится, это их нравы. Писатель, пишущий быстро и много, обходился пока без секретарши, хоть и донимала его такая мысль, но, подсчитав, сколько одной зарплаты надо ей выплачивать, не считая премиальных и сдельных, тяжко вздыхал он, морщился и принимался стучать сам, выполнять свою норму. За многие годы труда научился он бойко писать, набил руку и уже никогда не тратился на поиски единственно нужного, витающего где-то в заоблачных сферах, в безднах языкового космоса слова. Где оно, это слово, черт знает, есть ли оно еще, существует ли, а тут ломай голову, грызи ногти, бегай по кабинету, стукайся головой о книжные полки, пытай память, пока вдруг вынырнет оно — единственно нужное, — встанет на место, отряхивая перышки и чирикая, как вернувшаяся птичка. Радостно, конечно, да где взять времени-то на такие поиски? Этак и страницы в день не получится, и гораздо проще, легче, спокойнее вытащить из хаоса языка слово приблизительное, лежит оно близко, на поверхности, само лезет-просится, возьми: небо, к примеру, какое? — Голубое… Серое… Глаза у девушки какие? — Ясные… Серые… Волосы? — Светлые… Серые… Все равно уж понял: в классики поздно, а опоздал в классики — сойдет и так. Народ читает, письма идут, известность имеется… Чего же еще желать? А хотелось… Ах, как хотелось… Был недавно на вечере знаменитого поэта, живого классика, с запрятанной завистью следил за ахающим аплодисментами залом, помнил, как еще от метро спрашивали, видать, филологини будущие, журналисточки, девочки с надеждой в лице лишние билетики. И ушел, ненавидя этого поэта в байковой куртке, в каких-то задрипанных штанах, но с большим брильянтом на левой ли, на правой ли руке. Брильянт так и полыхал на весь огромный зал, вспыхивал голубыми молниями от нацеленных на поэта огней…