Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 14



И другая судьба: девушка, француженка, родилась в истово католической семье, воспитывалась в бенедиктинском монастыре, затем окончила школу медсестер и уехала в Африку с миссионерскими целями. Быт там своеобразный, особой библиотеки взять было неоткуда, по ночам донимали москиты… Она пристрастилась читать Библию. И в процессе этих ежедневных, вернее, еженощных чтений открыла для себя экзальтированная девица, что еврейская религия – основа основ, самая естественная, самая доподлинная вера и есть.

Она приехала в Иерусалим, вышла замуж за польского еврея и прожила здесь буквально всю жизнь: дала себе обет, что никогда – никогда! – не покинет Иерусалима.

Она ни разу из него и не уезжала… Муж, известный в Польше архитектор, спроектировал и построил в Старом городе причудливую трехэтажную квартиру с огромной террасой, обращенной к Западной стене.

Потом он умер, а женщина эта так и живет – удивительная пленница своей истовой веры, старая иерусалимка. Время от времени она является в Министерство абсорбции, берет адрес или телефон какой-нибудь совсем новой семьи репатриантов и некоторое время опекает этих обезумевших от собственного шага в пропасть людей: возит их повсюду, объясняет все, рассказывает – приручает к Иерусалиму, царственному дервишу, припыленному королю городов, мифу сокровенному. А к нему ведь необходимо припасть, не глядя на мусорный бак у соседнего дома… И вот она, приемная дочь Иерусалима, понимает это как никто другой и поит, поит из собственных ладоней драгоценной любовью к этому городу, который пребудет вечно, даже если распахать его плугом – как это уже бывало, – вечно пребудет, ибо поставлен – на скале.

Довольно часто я размышляю о возникновении феномена мифа в сознании, в чувствовании человечества. Я не имею в виду культурологический смысл этого понятия. Скорее, мистический. Знаменитые сюжеты, отдельные исторические личности, произведения искусства, города – вне зависимости от степени известности – могут вознестись до сакральных высот мифа или остаться в ряду накопленных человечеством земных сокровищ.

Вот Лондон – огромный, имперской славы город. Париж – чарующий, волшебный город! Нью-Йорк – гудящий Вавилон, законодатель мод…

Иерусалим – миф.

Миф сокровенный…

Я и ты под персиковыми облаками

Это история одной любви, бесконечной любви, не требующей доказательств. И главное – любви неослабной, не тяготящейся однообразием дней, наоборот, стремящейся к тому, чтобы однообразие это длилось вечно.

Он – прототип одного из героев моего романа.

Собственно, он и есть герой моего романа, пожалуй, единственный, кому незачем было менять имя, характер и общественный статус, которого я перенесла из жизни целиком на страницы, не смущаясь и не извиняясь за свою авторскую бесцеремонность. В этом нет ни капли пренебрежения, я вообще очень серьезно к нему отношусь. Более серьезно, чем ко многим людям. Потому что он – личность, как принято говорить в таких случаях.

Да, он – собака. Небольшой мохнатый песик породы тибетский терьер, как уверяет наш ветеринар Эдик.

Почему-то я всегда с гордостью подчеркиваю его породу, о которой, в сущности, ничего не знаю, да и знать не желаю: наш семейный демократизм равно широко простирается по всем направлениям. На нацию нам плевать, были бы душевные качества подходящие.

Попал он к нам случайно, по недоразумению, как это всегда бывает в случаях особо судьбоносных.

В то время мы жили в небольшом поселении в окрестностях Иерусалима, в центре арабского города Рамалла, в асбестовом вагоне на сваях, посреди Самарии. Весна в том году после необычно снежной зимы никак не могла набрать силу, дули змеиные ветры, особенно ледяные над нашей голой горой.

Щенка притащила соседская девочка, привезла из Иерусалима за пазухой. В семье ее учительницы ощенилась сука, и моя шестилетняя дочь заочно, не спрашивая у взрослых разрешения, выклянчила «такусенького щеночка». В автобусе он скулил, дрожал от страха, не зная, что едет прямехонько в родную семью. Родная семья поначалу тоже не пришла в восторг от пополнения.



Мы втроем стояли у нашего вагончика, на жалящем ветру, дочь-самовольница скулила, и в тон ей из-за отворотов куртки соседской девочки поскуливало что-то копошащееся – непрошеный и ненужный подарок.

Я велела дочери проваливать вместе со своим незаконным приобретением и пристраивать его куда хочет и сможет.

Тогда соседка вытащила наконец этого типа из-за пазухи.

И я пропала.

Щенок смотрел на меня из-под черного лохматого уха бешеным глазом казачьего есаула. Я вдруг ощутила хрупкую, но отчаянную власть над собой этого дрожащего на ветру одинокого существа. Взяла его на ладонь, он куснул меня за палец, отстаивая независимость позиции, придержал ухваченное в зубах, как бы раздумывая – что делать с этим добром, к чему приспособить… и сразу же принялся деятельно зализывать: «Да, я строг, как видишь, но сердцем мягок…»

– Его назвали Конрад… – пояснила девочка.

– Ну, мы по-ихнему не приучены, – сказала я. – Мы по-простому: Кондрат. Кондрашка.

Недели через две, когда все мы уже успели вусмерть в него влюбиться, он тяжело заболел. Лежал, маленький и горячий, уронив голову на лапы, исхудал, совсем сошел на нет, остались только хвост и лохматая башка… Ева плакала… Да и мы – были минуты – совсем теряли надежду. Завернув в одеяло, мы возили его на автобусе в Иерусалим, к ветеринару. Тот ставил ему капельницу, и, покорно лежа на боку, щенок смотрел мимо меня сухим взглядом, каким смотрят вдаль в степи или в пустыне.

Но судьба есть судьба: он выздоровел. Принялся жрать все подряд с чудовищным аппетитом и месяца за два превратился в небольшую мохнатую свинью, дерущуюся со всеми домашними.

Стоял жаркий май, днем палило солнце, к вечеру трава вокруг закипала невидимой хоральной жизнью – что-то тренькало, звенело, шипело, жужжало, зудело, и все это страшно интриговало Кондрата.

Под сваями соседнего каравана жил какой-то полевой зверек невыясненного вида (у нас он назывался Суслик, и не исключено, что таковым и являлся). Это было хладнокровное и мудрое существо, которое каким-то образом сумело наладить со взбалмошным щенком приличные, хотя и не теплые отношения. Во всяком случае, Кондрат не стремился загрызть своего подсвайного соседа. Однако постоянно пытался «повысить профиль» и поднять свой статус. Для этой цели время от времени он притаскивал к норе пожилого и сдержанного Суслика что-нибудь из домашнего обихода: старую Димкину майку или мочалку, завалившуюся за шкафчик и добытую им с поистине человеческим тщанием, – выкладывал на землю и вызывающе лаял: «А ну, выдь, жидовская морда, глянь – ты эдакое видывал?!» Вообще, с детства обнаружил уникальную, поистине мушкетерскую хвастливость.

Когда, украдкой сцапав упавшую на пол тряпочку для мытья посуды, Кондрат мчался под сваи соседнего каравана, Димка говорил: «Опять хлестаться перед Сусликом пошел».

Целыми днями он гонял кругами вокруг нашего асбестового жилища, молниеносно бросаясь в траву, отскакивая, рыча от восторга, поминутно пропадая из поля зрения, и тогда над холмами Самарии неслись, пугая пастухов-арабов, наши призывные вопли…

Так что детство его прошло на воле, среди долин и холмов, а дымы бедуинских костров из собачьей души, как ни старайся, не выветришь.

Но скоро мы променяли цыганскую жизнь в кибитке на мещанский удел: купили обычную квартиру в городке под Иерусалимом. Судьба вознесла нашего пса на немыслимую высоту – последний этаж, да и дом на самой вершине перевала. Войдя в пустую квартиру, первым делом мы поставили стул к огромному – во всю стену – венецианскому окну. Кондрат немедленно вскочил на него, встал на задние лапы, передними оперся о подоконник и залаял от ужаса: с такой точки обзора он землю еще не видел.