Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 14



– Где это ты научился вязать?

– Понимаешь, – сказал он, – в молодости я занимался рукоприкладством. – Поднял глаза на недоумевающую Роксану и сказал какое-то слово вроде «ушу» или «джиу-джитсу», она не поняла. Он пояснил: – Северная Корея.

Потом рассказал, что сиделка научила его вязать, когда его самого оперировали…

Роксана спрашивает удивленно:

– А ты перенес операцию?

Он поднял на нее глаза от вязания и невозмутимо произнес:

– Ножевое в легкое.

Так вот, старуха нянечка ему и сказала:

– Ты людям кости ломал-ломал, а теперь давай помогай сращивать.

Так он стал сиделкой.

И эта женщина – маленькая, худенькая, повязана платочком, как в рязанских селах, – во время войны работала в Ташкенте нянечкой в госпитале. Выходила одного тяжелораненого, вышла за него замуж. Он оказался польским евреем. Тихий ласковый человек. Когда Сталин разрешил польским евреям возвратиться в Польшу, она взъерепенилась, пришла к матери, говорит: «Не поеду ни в какую его Польшу, разведусь с ним».

А мать ей: «Нет уж! Ты замуж за его выходила, знала, что он поляк? Вот теперь и езжай за им в его Польшу. Куда муж, туда и жена. Ты нитка, он иголка».

И они уехали в Польшу. А когда через несколько лет там поднялась антисемитская волна и их сына поляки избили, велосипед его поломали, надумал ее муж уезжать в Израиль. Она – на дыбы. Приехала в гости в Ташкент, к матери. Говорит: «Не поеду я ни в какой его Израиль. Вернусь сюда». А мать ей: «Еще чего! Ты замуж за его выходила, знала, что он – жид? Вот теперь езжай за им в его Жидовию».

И они приехали в Израиль в 58-м году. Прямо в приграничный северный Кирьят-Шмоне, захолустье проклятое. Он подметал автобусную станцию, она что-то где-то мыла, жили в бараке, вокруг на Севере взрывы, зимой дожди, грязь, воды нет… Это из Варшавы-то, а?! Он по ночам плакал. Говорил: «Покончу с собой, не вынесу – куда я семью завез!»

Ну, потом все потихоньку наладилось. Годы шли, он нашел работу в Иерусалиме, переехали. А когда дети выросли, дочь надумала замуж выходить, встал вопрос: как же мать под свадебный балдахин – под хупу – войти сможет, ведь нельзя ей, нееврейке.

Она рассказывает:

– Я стала екзамен этот сдавать, на еврейство, и уж они меня гоняли-гоняли, никак в еврейство не хотят пускать. А свадьба дочери на носу, и я, значить, под хупой стоять никак не вправе. Ох, я взъярилась: «А ну, говорю, позовите моего мужа и заставьте-ка его ответить на все те вопросы, чем вы меня мучаете. Если он не ответит, то вы вот не смеете меня попрать!..»

Словом, выписали мне огромное такое свидетельство, красивое, диплом прямо картонный, тисненый, с золотом!.. Ну, купила я платье новое. Туфли на каблуках. Еле влезла в эти туфли. Стою, качаюсь. Сумку тоже новую купила, красивую. Только беда – диплом в сумку не лезет, а я его непременно с собой взять хотела – вдруг станут перед хупой проверять меня. Так я что надумала – привязала его ленточкой к сумке, так и пошла и гордо под балдахином стояла: пусть знают, что я право имею!

…Под пальмовым лохматым балдахином храпит в куще мой сосед, адвокат Барзилай… Он выполняет «мицву» (установление) праздника Суккот – семь ночей спать под открытым небом. Его истовый храп разносится над нашим сонным городком – пригородом Иерусалима – и могучими волнами катится в пустыню, отзываясь от скалистых холмов, как эхо всех звучащих в веках рулад из тысяч носоглоток пастухов, торговцев, погонщиков верблюдов, паломников, наконец… Вселенная полнится, набухает, клубится пузырящимся храпом, трясется от раскатистых хрипов, догоняющих друг друга, как шары в кегельбане, и катящихся дальше, дальше, к замкнутой белой соляной накипью чаше Мертвого моря… Кажется, вот-вот она лопнет, вселенная, как кастрюля, переполненная храпом адвоката Барзилая, раскинувшего свои телеса под звездным, я извиняюсь, шатром, неподалеку от запертого на ночь туристического автобуса фирмы «Джек и Елизарий», в виду бугрящейся на горизонте Масличной горы, в ожидании обряда помазания грядущего Мессии…

(Из письма автора Марине Москвиной)

А как израильтяне распевают гласные! Чаще это раздражает. Но иногда бывает очень трогательно.

Так, на днях картинка в иерусалимском парке Колоколов: крошечный полуторагодовалый малыш сполз с рук матери и заковылял куда-то в сторону. Что бы крикнула наша русская мать? «Ты куда пошел, а? Ну-ка, вернись назад!»

А эта буквально запела: «Леан ата оле-ех! Леа-ан? Леа-ан? Леа-а-ан?!»

Это была ария из оперы. Куда, куда вы удалились… Последнее «леа-а-а-ан» долго затихало в аллеях.

И если уж зашел разговор – израильтяне вообще очень музыкальны.

Скрипачка Мира Петровская ехала на концерт своего оркестра… Поднялась в автобус, протянула водителю деньги. Водитель – обычный по виду парень-марокканец, со всеми сопровождающими образ типовыми приметами: золотые цепочки везде, где только тело позволяет, голова в торчащих сосульках волос, и на лобовом стекле автобуса – портрет обожествляемого восточными евреями раввина-чудотворца Бабы Сали.

Он взглянул на футляр в руке пассажирки и спросил: куда, мол, со скрипкой едешь? Она отвечает:



– На концерт.

– Что сегодня играете?

Она удивилась. Но виду не подала. Говорит:

– Малера.

– С хором?

Она, конечно, оторопела.

– Нет.

– А, – сказал он, – значит, Первая симфония. – Закрыл двери автобуса и крутанул баранку.

У нас есть круглосуточная программа на радио – передают только классическую музыку. То ли радио наслушался, говорит Мира, то ли просто – интеллигентный человек.

(Выступала она недавно со своим аккомпаниатором на вечернем приеме в кнессете. Первая реакция членов парламента: «Как вы красиво одеты!»

Израильтяне не очень обращают внимание на внешний вид. Один из депутатов, рассказывает Мира, был в смокинге и сандалиях на босу ногу.)

Впрочем, сотрудники российской миссии у нас тоже со временем расслабляются.

Звонит Кларочка Эльберт, директор Иерусалимской русской библиотеки.

– Представляешь, – говорит, – в российском посольстве совсем с ума сошли! Прислали нам с Колей приглашение на банкет, адресованное «мистеру и миссис Кларе Эльберт». Коля прочитал и сказал мрачно: «Да ну их на х…й, не поеду!»

Художник Сима Островский, из ленинградской группы еврейских художников «Алеф», был страшным матерщинником. Он вообще не мог разговаривать без мата – запинался, изумлялся сам себе и в конце фразы смачно присовокуплял. Приехал в Израиль в начале семидесятых. Друзья, прекрасно знавшие Симу, убедили его, что на жизнь здесь он должен зарабатывать частными уроками живописи и рисунка.

Через знакомых раздобыли ему первых учениц – двух сестренок четырнадцати и двенадцати лет из чопорной семьи бывших рижан. Предупредили, чтоб Сима не смел раскрывать рта.

Девочки пришли на первый урок, и напряженный Сима, долго репетировавший свое вступительное слово, сказал, тщательно выговаривая слова:

– Вот, я поставил вам натюрморт. Вот акварель. Кисти. Вода. Рисуйте. Разговаривать не надо. Вопросов мне не задавать. Рисуйте молча. Все!

Воспитанные девочки – белые отложные воротнички, туго заплетенные косы – послушно принялись рисовать.

Прошло несколько минут.

В полной тишине Сима побродил от стены к стене, распахнул окно, закурил, расслабился, посвистал… И, уставясь в синее небо, произнес задумчиво:

– А если возникнет какой-нибудь вопрос, вы мне – х…як: записочку.

Стоит ли говорить, что этот урок стал первым и последним на его педагогическом поприще.

Еще одну историю о Симе Островском любит рассказывать Сашка Окунь, известный израильский художник, из той же группы «Алеф».

Однажды в юности они с приятелем оказались в Одессе. И, шатаясь по городу, набрели на знаменитый литературный кабачок «Гамбринус». По сути, это была пивнушка, директора в ней менялись по мере того, как все жиже разбавляли пиво.