Страница 24 из 47
Не касаясь других примеров, более или менее спорных, нельзя на основании вышесказанного не прийти к заключению, что не только точность и обстоятельность в объяснении событий, но и сама достоверность Геродотова повествования немало потерпели от господствующей в его труде религиозно-этической тенденции, и что «Музы» его представляют характерный образец неизбежной зависимости исторического сочинения, его особенностей и относительных достоинств, от мировоззрения автора и известной части его современников, даже при всем желании и старании историка повествовать только правду. Отмечаемая нами черта тем более знаменательна, что национальная или религиозная нетерпимость совершенно чужда Геродоту; Псевдо-Плутарх иронически называет его даже расположенным к варварам (ψιλοβαρβαρος). Только писатель, чуждый национальной или племенной узости, способен был с таким вниманием относиться ко всему иноземному и передать потомству такое обилие сведений о «варварах»: о египтянах, персах, ассирийцах, даже о скифах и др. В огромном числе случаев он отзывается с похвалой об учреждениях иноземцев, признает за ними первенство перед эллинскими, рассматривает эллинские культы в зависимости от египетских, отдает предпочтение верованиям персов перед эллинскими, превозносит любовь персов к истине, а главное – для всех народов без исключения он исповедует одинаковые правила высшей морали, соблюдения меры во всем, в то же время признавая полную законность привязанности каждого народа к своим обычаям, причем не стесняется подкреплять свое положение на примерах индийских дикарей и эллинов[193].
И в другом еще отношении религиозно-моралистическое настроение Геродота наложило печать на его труд, именно: с особенной охотой он прерывает изложение такими случаями, в которых обличается божеское мироправление, хотя никакого отношения к предмету они и не имеют. Таковы пространные эпизоды об Арионе[194], Солоне и Крезе[195], об Адрасте[196], Гарпаге[197], о пеонах и перинфянах[198], Гиппии на Марафоне[199], о Гермотиме[200], Евении[201] и, наконец, о Поликрате[202].
Впрочем, степень достоверности Геродота не позволительно преувеличивать еще и по следующей причине: повторяем, историк наш составлял свой труд почти исключительно на основании ходячих преданий, преимущественно, разумеется, афинских, которые в продолжение целых десятков лет изменялись, дополнялись сообразно текущим событиям и меняющимся отношениям между государствами, с одной стороны, и между партиями внутри государств, с другой. На это обстоятельство было указано еще Нибуром, а Нич и Веклейн предоставили некоторые несомненные примеры односторонности и пристрастия в освещении событий, общин и отдельных героев Эллино-персидских войн; по-видимому, соглашается с ними, хотя и в очень ограниченной степени, и Штейн. Симпатии историка к афинянам преимущественно перед прочими эллинами не подлежат спору. Они, по словам историка, первые между эллинами по сообразительности[203]; они первые стали нападать на врага беглым маршем, обнаружив при этом изумительное мужество[204]; историк особенно превозносит афинян как спасителей Эллады и освободителей всех эллинов от варварского ига[205]; ради спасения Эллады, что было главной заботой их, афиняне готовы были поступиться внешними выгодами[206], из среды афинян наибольшим сочувствием его пользуются Аристид, Перикл и вообще Алкмеониды[207]. Отсюда иногда пристрастная неблагоприятная оценка политических противников афинской общины и поименованных ее представителей: коринфян, фиванцев и в особенности Фемистокла. Вообще доля участия союзников в отражении варварских полчищ слишком уменьшена Геродотом в пользу афинян, так что некоторые поправки Псевдо-Плутарха оказываются далеко не столь безосновательными, как о них думали ранее, а необыкновенно важные заслуги Фемистокла перед родиной были бы совершенно непонятны, если бы в этом отношении историк наш не был блистательно восполнен своим более строгим и менее лицеприятным преемником.
Словом, мы еще раз убеждаемся, что ни большие природные дарования вместе с любовью к истине, ни обширные приобретенные знания, ни сама склонность к критике не в состоянии были сделать из Геродота историка прошлого, даже недалекого прошлого, в строгом нынешнем смысле слова. Геродот был основательно знаком с эллинскими поэтами, начиная от Гомера и кончая Эсхилом, и отчасти, должно быть, Софоклом, с Гекатеем и, вероятно, с прочими предшественниками-прозаиками, и находился под некоторым влиянием софистов[208]; он располагал обширнейшим материалом в виде рассказов свидетелей и народных преданий, превосходил большинство своих современников по степени разборчивости и критики, – однако всего этого было недостаточно для точного восстановления старины, для этого требовались такие приемы и методы исследования, до каких не дожили ни эллины, ни римляне и которые вырабатываются только в наше время.
Если в заключение спросим, какие общественно-политические убеждения исповедовал наш историк, просвещенный, гуманный и терпимый, то в труде его найдем бесспорные свидетельства о наибольшем расположении его к демократической форме правления и об отвращении к тирании. Если решительная речь Отана против единовластия и в пользу демократии умеряется двумя следующими не менее, быть может, убедительными речами Мегабиза и Дария в пользу олигархии и единовластия[209], то те же самые общие положения, которые высказаны в первой из трех речей и подкреплены там одним только примером Камбиса, развиты обстоятельнее и обоснованы всей историей коринфской общины в пространной речи коринфянина Сокла, причем, по замечанию историка, все союзники Спарты разделяли мнения оратора[210]. На предложение спартанцев водворить снова тиранию в Афинах и возвратить туда Гиппия отвечал речью один из коринфян. «Наверное небо опустится под землю, а земля поднимется высоко над небом, – сказал Сокл, – люди станут жить в море, а рыбы займут места людей, если вы, лакедемоняне, решитесь упразднять в государствах равноправие и восстанавливать тиранию: у людей нет ничего кровожаднее тирании и ничего преступнее». Оратор предлагает лакедемонянам испытать тиранию на самих себе, будучи уверен, что после того они не посоветуют ее другим. Засим он рассказывает, как некогда олигархия сменилась в Коринфе владычеством тирана Кипсела, который по достижении власти многих отправил в ссылку, у многих конфисковал имущество и еще большее число лиц казнил. Преемник его Периандр оказался еще кровожаднее; для упрочения своей власти он решил истребить всех выдающихся граждан и совершал всевозможные жестокости. «Кого не умертвил и не изгнал Кипсел, те были умерщвлены и изгнаны Периандром. Сверх того, однажды он велел ради жены своей Мелиссы обнажить всех коринфских женщин». Ввиду этого оратор именем богов заклинает лакедемонян отказаться от намерения восстанавливать власть Гиппия в Афинах; к голосу его присоединились мольбы всех союзников – не учинять переворота в эллинском государстве. Тем и кончилось покушение Гиппия возвратиться в Афины. В других случаях тирания называется рабством, которое держится в эллинских городах на иноземной силе персов и освобождение от которого изображается как величайшее благо[211]; сама по себе власть тирана не прочна[212]. С истинным красноречием высказывается сам историк в том же смысле по поводу водворения Клисфеновой демократии в Афинах на место тирании Писистратидов. «Афины, – замечает он, – были могущественны и прежде, а теперь, по освобождении от тиранов, сделались еще могущественнее». Следовавшие вскоре военные успехи афинян в войнах с беотийцами и халкидянами Геродот ставит в причинную связь с реформой и заключает свой рассказ следующими словами: «Так увеличилось могущество афинян. Впрочем, не один только этот, но вообще все случаи доказывают, как драгоценно равноправие: пока афиняне находились под властью тиранов, они не могли одолеть в войне никого из своих соседей, а по освобождении от тирании стали далеко сильнее всех. Это показывает, что под гнетом тирании они были нерадивы, как бы работая на господина; потом, когда стали свободными, каждый из них работал с усердием для собственного же блага»[213].
193
III, 38.
194
I, 23.
195
Там же, 30–33, 86–87.
196
Там же, 34–45.
197
Там же, 108–114, 117–119, 123–124, 127.
198
V, 1.
199
VI, 107.
200
VIII, 104, 106.
201
IX, 93, 95.
202
III, 39, 43.
203
I, 60.
204
VI, 112.
205
VII, 139; VIII, 140, 142, 144; IX, 5, 27.
206
VIII, 3.
207
VIII, 79, 95; VI, 126, 128, 131.
208
Рассуждения трех персидских вельмож о различных образах правления, на достоверности которых настаивает историк (III, 80–82; VI, 43) вопреки своим критикам, нет необходимости отвергать как сочиненные будто бы по образцу софистических упражнений. Народное самоуправление в Персии, как и у эллинов, было первоначальной формой общественных отношений.
209
III, 80, 82.
210
V, 92, 93.
211
IV, 133, 136, 137, 142; V, 78, 91; VI, 11.
212
III, 53.
213
V, 78.