Страница 7 из 20
– Сева! Сева, паскуда. Я тебе когда сказал вернуться? Я тебе что сказал? Я тебе зачем часы дал, уроду?
Отец чужого мальчика спускался к ним по деревянному настилу. Сейчас он вовсе не казался веселым. Он казался просто очень большим, а Сева вдруг сделался очень маленьким. Наверное потому, что втянул голову в плечи, и отсюда, сверху, стало видно, какие у него выступающие позвонки и беззащитный стриженый затылок с одинокой слипшейся косичкой на худой шее.
– Иду, дядя Саша, – тихо сказал Сева.
– Не слышу, – так же тихо сказал мужчина.
– Иду, – громко сказал Сева.
Он повернулся и стал выбираться из бассейна. На шее, в ямке между ключицами, дрожали капли воды.
Дядя Саша, в белых шортах и белой рубахе с расстегнутым воротом, стоял неподвижно, словно статуя спортсмена у них в школьном дворе.
– Дядя Саша, – окликнул он, и когда тот повернул как бы сложенное из гладких камней лицо, спросил: – А вы, правда, сегодня поплывете на яхте?
– На какой еще яхте? – Тот пожал плечами, потом повторил: – На какой еще, на фиг, яхте? Шевелись, ты, ошибка природы.
Он смотрел, как они идут к гостиничному корпусу – очень маленький Сева и очень большой дядя Саша.
– Заяц! Ну что же ты? Иди кушать.
Он слышал, что его зовут, но молчал. Тень от отеля, огромная и синяя, подползла совсем близко, и он отступил в эту тень и растворился в ней.
На террасе женщина и мужчина отодвигали стулья, поднимались из-за столика, потому что тень подобралась и к ним, но даже в этом новом полумраке было видно, какие они загорелые и красивые, почти одного роста, и волосы одинакового цвета, просто у нее – пушистые, а у него – гладкие. Он потихоньку подошел к ним и встал как бы сбоку, словно бы ему не было до них дела, но так, чтобы они его заметили. Но они соблюдали конспирацию и прошли мимо, словно бы и не знали его совсем, женщина, правда, глянула на него и чуть заметно подмигнула, и сделала вот так пальцами, словно хотела погладить по голове, но сдержалась. Еще бы, подумал он, за ними ведь наверняка наблюдают…
Он стоял и слушал, как они уходят и переговариваются между собой, тихо-тихо, и только когда они в обнимку спускались со ступенек террасы, до него долетел ее печальный голос:
– Бедный мой, бедный. Что же можно поделать… что же тут поделать.
Привет, старик!
– Ты чего, мужик? – спросил Сергей Степанович.
Он только что вылез из ванны и потому был красный, распаренный и неловкий. Майку и треники натягивал впопыхах, и ткань неприятно липла к телу. К тому же майка была грязная. Он думал как раз сунуть ее в стирку, но тут раздался звонок.
Предпраздничный день выпал на рабочий, что было по-своему хорошо. Тетки из бухгалтерии, хотя и ворчали, что, мол, дома дел невпроворот, втайне радовались возможности похвалиться своими кулинарными талантами и принесли в коробочках оливье и заливное, домашнюю буженину и пирог-лимонник. Лилька, которая ухаживала за вдовым заместителем по АХЧ Мендельсоном, так и вообще притащила нарезку осетрины и банку красной икры. Выяснилось, что Мендельсон осетрины принципиально не ест, и Сергею Степановичу достался дополнительный ломтик.
А он как раз осетрину любил. Но как-то сам для себя жалел покупать, баловство какое-то. А тут праздник все-таки.
Так получилось, что с его, Сергея Степановича, подначками и тостами, отмечали почти до конца рабочего дня, хотя вдовый Мендельсон нетерпеливо дергал коленом, потому что провожал дочь с внуками в Турцию и злился, что Новый год придется встречать в аэропорту, а тетки рвались домой, к елкам и семьям. Сергей Степанович тоже в конце концов поехал домой, устроившись у окна на сиденье автобуса и просто так, от скуки, время от времени протирая ладонью в перчатке запотевшее стекло. В образовавшуюся прореху иногда вплывали из сумерек новогодние огни искусственных елок, пестрые, украшенные серебряной мишурой праздничные витрины, но потом все опять ныряло в тусклые чернильные сумерки, на автобусном стекле нарастал иней, огни расплывались и шли золотыми нитями, словно бы Сергей Степанович плакал, хотя он вовсе не плакал.
К его остановке автобус уже пустел, спальный район тут нечувствительно переходил в лес, тянувшийся далеко за Окружную. Поначалу в лесу еще попадались косые детские грибки, чудовищные корявые бабы-яги, словно бы вырезанные наевшимися грибов предками, скамейки, изрезанные инициалами, а иногда, если у резавшего хватало терпения, и полными именами, и вообще следы всякого человеческого мусора… Дальше расчищенные гравийные дорожки превращались в тропы, потом и вовсе пропадали сами собой в овражках и буреломах, лес делался все гуще и, как подозревал Сергей Степанович, не кончался до дальнего северного моря, разве что расступался иногда, если попадались на пути деревенька с горсткой бессмысленных огоньков, холодное чистое озеро или блестящий коллоидный рубец железнодорожного полотна. Хотя в волков и прочих хищных обитателей Сергей Степанович не очень-то верил, поскольку, как всякий горожанин, справедливо полагал, что в лесу следует бояться в первую очередь маньяков-душителей и диких собак, тоже своего рода отбросов цивилизации, потерявших всякое понятие о должном и недолжном, только четвероногих.
Окно однушки Сергея Степановича выходило как раз на трассу и далее на лес, зубчато вырисовывавшийся на фоне багрового, подсвеченного снизу неба. Вид этот представал взору Сергея Степановича уже лет двадцать, и ему было неприятно думать, что вся его оставшаяся жизнь так и пройдет с видом на лес.
С автобусной остановки окна, обращенного к лесу, видно не было – чему Сергей Степанович, не отдавая себе отчета, втайне радовался, поскольку окно было темным и слепым; жил Сергей Степанович один, а свет зажигать экономил, и первое, что делал по возвращении, – слепо и привычно шарил по стене рукой в поисках выключателя.
Невнятную праздничную тоску он заглушил делами – вынес мусорное ведро в мусоропровод, подмел полы и помыл горку тарелок; вспомнил, что в холодильнике стоит бутылка пива, и, чтобы сделать удовольствие еще большим удовольствием, решил предварительно попариться в горячей водичке. Вот и услышал звонок в дверь, чуть только выбрался из ванны. Звонок был одновременно и настойчивым и неуверенным, если такое вообще возможно, – но звонившему это как-то удавалось.
Поскольку никого Сергей Степанович не ждал, то открывать с голым пузом явно чужому человеку было как-то неловко, он замешкался, натянул треники и майку (см. начало нашего рассказа) и в одном шлепанце подхромал к двери. И сказал:
– Ты чего, мужик?
Поскольку на пороге стоял Дед Мороз.
Дед был в красной шубе с меховой овчинной оторочкой, в красной шапке-колпаке, с красной мордой и особенно красным носом. И с мешком, мешок этот, он, отдуваясь, поставил рядом с собой на сбитую плитку пола, почти что на носок валенка, огромного, белого и расшитого красными узорами.
Дед этот Сергею Степановичу сразу не понравился, тем более пиво в холодильнике, по мере того как на Сергея Степановича, мокрого и распаренного, дышал из разбитого окна лестничного пролета синий клубящийся холод, становилось все менее и менее привлекательным.
– Ты, мужик, ошибся, – он попытался захлопнуть дверь, но дедморозовский мешок как бы сам собой оказался между дверью и дверным косяком. Видимо, Дедморозу удалось незаметно и ловко подпихнуть мешок тупым носком своего противного валенка, – я тебя не заказывал. Это, слышишь, наверное с адресом перепутали. Или ты, или в конторе твоей.
Он хотел добавить: «Пить меньше надо», но сильно пьяным Дедмороз не выглядел, и ему стало неловко. Тем более он сам пребывал в задумчивом и раздраженном состоянии быстро трезвеющего человека.
– Черемуховая, дом сто тридцать, корпус пять, квартира семьдесят восемь, – сказал Дедмороз.
– Ну… да, – согласился замерзающий Сергей Степанович. И опять попытался захлопнуть дверь перед носом Деда. Но наглый Дед уже сунул в щель между косяком и дверью свой толстый валенок, а мешок его опять как бы сам собой перевалил через порожек и теперь частично находился в квартире Сергея Степановича, словно бы гигантская разбухшая амеба с обманчиво неподвижными ложноножками.