Страница 3 из 43
Перевод был переписан девчонками соседней женской школы, приходившими в дом Кригеров на литературные журфиксы и, пожалуй, боготворившими его. Остальные выступали в журнале в более понятных жанрах. Я — с баснями, а Витькин двоюродный брат Федька и еще один прекрасный парень Генка Калуцкий с рассказом «Клопы». По уверениям переписчиц-девчонок, Виктор был склонен к классическому романтизму, я — к сатире, конкурируя с устаревшим баснописцем Иваном Крыловым.
Кригер стал солидным ученым. Теперь мы изредка пересекались на городских вернисажах, он любил живопись.
В этот раз разговор по телефону начался его взволнованным восклицанием.
— Старик! — кричал Виктор, и я подумал, что отыскать в старых бумагах мой телефон его заставила какая-то не совсем пустяковая причина. — Не можешь ли ты ответить, кто такая художница Ермолаева?
Странно! Именно в эти дни я и принес от Керова копию Сезанна и пытался найти все, что известно о Вере Михайловне. Если бы его звонок был за неделю до этого, то и моя реакция оказалась бы совершенно другой. Выходило, что Ермолаева в эти дни волновала не только меня!
— Зачем тебе? — удивился я.
— Любопытствую, — сказал Виктор. — Люди посоветовали обратиться к тебе, говорят, вдруг знает.
— Это великая русская художница, трагической судьбы человек, — сказал я. И в течение минуты говорил ему в том же духе.
Он, видимо, раздумывал о чем-то своем. Становилось неловко. Виктору явно хотелось более основательного ответа. Тогда я решил предложить ему телефоны моих друзей, искусствоведов, которые занимались группой Малевича, тем ГИНХУКом, где работала Вера Михайловна в середине двадцатых.
Поговорили о постороннем. Дела его, как и мои, шли «нормально».
На следующий день мне позвонил искусствовед Русского музея, к которому я адресовал Виктора, и сказал, что вчера к нему обратился мужчина со странной просьбой: «Человек интересовался художником, о котором никто лучше вас в городе знать не может».
— Вы о Ермолаевой? — удивился я.
— Нет, о Калужнине.
Я был поражен. Конечно, о Василии Петровиче Калужнине я мог бы рассказать Виктору и сам, по крайней мере, я подарил бы ему давно вышедшую книгу.
— Я вынужден был адресовать вашего знакомого обратно. Он позвонит. Я так и сказал: «О Калужнине знает Семен Борисович». Правда, я не сразу его понял, он называл художника «Вася Калугин».
Кригер действительно позвонил.
— Семен, — сказал он, — я изучаю твой роман. Оказывается, книга была у нас, ее читал сын, но я об этом даже не слышал, — он замялся. — Дело в том, что Вася...
— Калужнин, — помог я.
— Так вот, твой Вася Калужнин дружил с моим отцом.
Теперь пришла моя очередь удивляться: у Виктора, как я писал, были мать, бабушка и тетка — я очень хорошо их помнил, — но отцов в нашем послевоенном классе было немного, и мы никогда про них даже не спрашивали. Если и были, это нормально, а не были, как тогда говорили, тоже «законно». У многих мужчины не вернулись с фронта. Я и теперь не знаю, скажем, погиб ли отец у Генки Калуцкого, или был разведен с матерью, тогда мы редко слыхали про разведенных.
— Отцом?! — переспросил я.
— Да, — вздохнул он. — Кригер — фамилия мамы. Отец — Гальперин, художник, его арестовали в 1934 году вместе с Ермолаевой. Я получил разрешение в Комитете госбезопасности ознакомиться с его «делом». Старик, это ужасно! Твоя «великая» Ермолаева просто гадина!
Бог мой, за полвека знакомства он впервые назвал собственную фамилию! Дом Виктора, как теперь выясняется, явно отличался от моего, где самой большой бедой оказалось увольнение отца с работы. Помню, как отец, от которого в райкоме партии требовали снять восемь главных врачей-евреев, но этим сохранить себя как заведующего районным отделом, пришел домой совершенно счастливый. Его уволили первым, и он проспал около суток, к большому нашему с мамой удивлению.
Дом Виктора, выходит, представлял совершенно иное: его отец был изъят из жизни, и вот теперь, спустя более полувека, сын может без страха кому-то сказать и об этом.
Наверное, в ту минуту я не должен был спрашивать о других, но я растерялся, разговор был так неожиданен.
— А «дело» Ермолаевой ты видел?
Голос Виктора стал пронзительным, казалось, еще немного, и он перейдет на крик.
— Они выдали только «дело» отца! Но там есть их очная ставка. Ты бы прочитал, как она его топчет!..
Губастый интеллигент, вполне вроде бы добродушный, он теперь напоминал разъяренного африканца. Ненависть к Ермолаевой поражала — в конце-то концов, кто знает, как бы в той ситуации вел себя каждый из нас.
— А Калужнин? Он-то какое отношение имеет к отцу?
Голос Виктора сразу смягчился.
— Калужнин лет тридцать назад передал несколько десятков рисунков отца моей тетке, с той поры я и мечтал познакомиться с его «делом».
— А мама разве не интересовалась?
Он отвечал неохотно, но теперь хранить прежнюю тайну стало труднее.
— Они были в разводе, поэтому мы и сохранились. Отец жил с нами в одной квартире, его арестовали, когда мне исполнилось три года. Знаешь, его комнатой была та, в которой мы выпускали «Восход», может, помнишь пейзаж на стене — это его работа.
Да, конечно, я помнил и комнату, и квартиру. Что касается пейзажа, то вряд ли тогда это могло быть для меня интересным.
Дома Виктора уже давно не существует, он снесен. После женитьбы я перебрался с Охты в центр города, в коммуналку, а в конце шестидесятых мы с женой и сыном снова переехали на Большую Охту, в новостройку. И удивительно, дом, в котором я живу почти тридцать лет, находится на том месте, где раньше стоял их дом, где когда-то жил возникший из небытия отец Виктора. Видимо, там бывал и герой моей прошлой книги — Калужнин.
Неожиданно я подумал, что вот уже более четверти века нахожусь в духовном поле Гальперина. Впрочем, мысль о «духовном поле» пришла чуть позднее. Тогда я посчитал все это забавным совпадением.
На следующий день Виктор пришел ко мне — грузноватый, благополучный профессор, не очень-то много оставалось в нем от послевоенного худенького девятиклассника, — и мы обсудили всех стариков-художников, с которыми ему было бы полезно встретиться: вдруг кто-то помнил отца?
Кроме тех, кого я знал в Ленинграде, в Мурманске жили Юрий Исаакович и Светлана Александровна Анкудиновы, владельцы архива Калужнина, — очень милые люди. Несколько лет назад, когда мы были еще незнакомы, а я почти без предупреждения свалился на них в поисках картин Василия Павловича, они показали лишь часть архива, и только в случайных разговорах я вдруг начинал понимать, что некоторых работ, и тем более документов, так и не видел. Я дал Кригеру адрес.
— Думаю, находка маловероятна, но пока Калужнин — единственный известный человек, кто хранил рисунки отца.
Мне, как ни странно, выдали все «дела», которые я выписал из архива: Ермолаевой, Гальперина, Стерлигова, Казанской, Коган — один конволют.
Я полностью переписал несколько старых папок. По сути о жизни художников знаний не прибавлялось. Пожелтевшие бумаги хранили иное, в них было то, что скорее всего стоило назвать жизнью после жизни: арестованные отвечали на вопросы, подписывали протоколы, иногда умопомрачительные по глупости, в каждой фразе можно было увидеть не того, кого допрашивали некие Федоров и Тарновский, а самих следователей, их безнадежно низкую культуру.
Доброжелательность нынешних сотрудников управления госбезопасности показалась мне удивительной, совсем другое рассказывал Кригер. Правда, «дело» отца ему дали, но рядом уселся неведомый младший чин, который не только не разрешал ничего переписывать, но и зорко следил, чтобы Виктор не смел даже заглянуть в соседние документы.
Интеллигентного вида начальник пресс-центра подписал пропуск на выход из их страшноватого учреждения. Мавр сделал свое дело, мавр уходил. Честно сказать, уходил разочарованный. К полному незнанию о Ермолаевой и, тем более, о Гальперине знаний не прибавлялось.