Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 65



В том, что его поймают, он уже не сомневался. Не было сомнений в том, что Лена не выпустит его из рук, не забудет о нем, а добьется его, и это еще более увеличивало его нетерпение. Становилось все яснее, что с первой минуты знакомства она искала его, и это еще более укрепляло его решение не обороняться, но и не помогать ей — и то, и другое могло оттолкнуть ее; она требовала покорности.

Обороняться не приходило ему в голову; помогать Лене он не хотел: помощь его немедленно привела бы к новому обороту это событие — одним словом, одним движением он бы взвалил на себя всю ответственность и действенность его, он бы не удержал равновесия, и Лена осталась бы ни с чем; отняв у нее почин, он бы не знал, что с ним делать, он оказался бы слишком труден для него, и Лена бы ушла, она бы оставила его, потому что она любила не только его, но и власть над ним.

Но подступали минуты страха, что несмотря на две встречи, на тот блаженный, чудовищный вечер, она забудет его, оставит, что он был только случайностью, что он уже брошен, уже забыт, уже, быть может, предан и осмеян; страх кончался дикой, разрубающей душу пополам ревностью к ее прошлому, которого у него самого никогда не было, к ее настоящему, которое у него было презренно, к ее жизни, которую он не знал, к тем людям, которых она любила, которые любили ее и которые сделали из нее то, чем она стала.

В этой зыби был остров, за который Саша цеплялся, — Жамье. Там, в кабинете, куда ходил он по пятницам, в горьком запахе коричневых окурков, стиснутый полками книг, дверью, которая едва открывалась, шкафом, который мешал, и окном, куда гляделось другое окно, чужое, с фикусом на подоконнике, сидел он и слушал глухой, с басистым скрипом голос, смотрел на седые космы, на быстрые карие глаза в оплывших веках. Он вставал, чтобы размять ноги, чтобы дойти до постели, занимавшей слишком много места; Жамье поворачивал за ним туловище в складках жилета, толстый живот и красный орден в петличке, и ухо; здесь пропадало все, шли часы, поворачивался в замке ключ, и возвращалась тридцатилетняя барышня, дочка. Она раздевалась бесшумно и сейчас же приходила в кабинет, чтобы поклониться гостю и сказать тихим голосом: «Папа, я вернулась», и опять исчезала в дальнюю тихую комнату, откуда однажды вдруг зазвучали звуки, словно кто-то заиграл на цитре (ей показалось, что Саша ушел). Жамье покраснел, вышел, и звуки замолкли. И опять они сели и продолжали говорить, и так — до одиннадцати. И тогда Саша уходил, подержав в руке желатинную, огромную, с сизыми жилами руку. И Жамье каждый раз говорил: «Осторожно, почему-то на лестнице сегодня темно».

Саша выходил, делал десять шагов до угла, до памятника, и внезапно квартира, и дочка, и цитра, и сам Жамье проваливались куда-то, он опять был один. Он делал крюк, как будто шел из библиотеки, и стоял у киоска, где успели сменить афиши, но где все еще красовалось название недосмотренной пьесы. Он смотрел на решеткой задвинутую дверь театральной конторы, словно сквозь стекло и железо могла вновь выйти к нему Лена в коричневой шубе, как будто уже принадлежащая ему, но неуловимая, словно недовоплощенная. Он возвращался к себе с тяжелой головой, ни на кого не глядя, приходил, толкал дверь, и поворачивал выключатель, и замечал, что снова прошел день, и опять без нее. Тут в мозгу его проносилась в спешке вереница милых когда-то людей — Иван, Катя, Андрей и другие, помнящие его и забывшие, канувшие в небытие и живущие где-то рядом. Расслабленный, он поникал на постель, чтобы встать утром для того же безрадостного состояния.

Он сидел на стуле. Иван спал, надоевшие вещи, убогие и привычные, не останавливали внимания, не развлекали, не утешали. Внезапно что-то кольнуло Сашу, он встал, оделся. Это было похоже на предчувствие, но предчувствий он боялся и не верил им — много уже было в его памяти неоправдавшихся предчувствий.

Он сошел вниз. «Вам письмо», — сказала горничная. Он подошел к ящику и вынул письмо. Буквы двинулись у него в глазах, почерк был незнакомый, неразборчивый; он распечатал конверт.

Он понял не сразу, что письмо было от Лены; она писала, что завтра вечером будет рада его видеть у себя, что все это время со дня на день поджидала отца, но тот не приехал, что она просит его к себе запросто, не будет никого: Женя теперь никогда не бывает дома. И чтобы он приходил непременно, если только может.



Он прочел письмо в одно мгновение и пошел в кафе, на угол, чтобы еще пять раз перечитать его и за каждым словом угадать Лену, ее мысль, приведшую ее именно к этому, а не к другому слову, ее голос, быть может, это слово произнесший вслух. Он увидел ее с пером в руке, положившую пальцы левой руки на бумагу тем театральным движением, с которым иные женщины рождаются. И сейчас же он представил ее себе завтра вечером, выходящую к нему навстречу в домашнем платье, с теплыми ладонями и душистым дыханием, пустынную квартиру, темные комнаты в коврах. Он облокотился обеими руками о стол, спрятав письмо в карман, и увидел себя в зеркале.

Там был тот он, которому писала Лена, кого она любила, быть может, кого она искала. Он ждал и дождался — о, какое это было торжество! Кроме любви, была ведь еще игра: он играл и сыграл правильно; да, она ловила его, ему только оставалось в меру даваться ей в руки; он не ошибся: от него требовалось уметь вовремя сдаться.

Чувства душащей радости, восторга перед собой, уверенности в правильно угаданном ее поведении закружили его, он встал и вышел; день был холодный. Саше захотелось сделать какой-то безобразный, радостный поступок. Он дошел до почты, вошел и спросил телеграфный бланк. Сердце его сильно билось, хотелось смеяться. Он вынул перо и, облокотившись о конторку, написал: «Спасибо за костюмчик здоров и счастлив Саша» — и два раза подчеркнул слово «Питтсбург».

Неожиданно пришлось заплатить довольно много денег, это его охладило. Он вышел на улицу. «Что я наделал. Боже мой, какой я дурак!» — подумал он и пошел домой ближайшей дорогой.

Время двинулось, и словно в лад с ним быстрей забилось Сашино сердце. Ночь пришла к нему такая, когда совершенно все равно — уснуть или нет, когда знаешь, что сны будут продолжением действительности и то, о чем думаешь, не уйдет, а останется с тобой, и придвинется завтрашний вечер. Саша все мерил время до этого вечера и мерил пространство до того большого белого, какого-то сахарного дома, куда пойдет он после обеда (у Кати была вечерняя работа), куда пойдет, как влюбленный, в неизвестность, в счастье. И когда на следующий день он вышел из ресторана и пошел по темным улицам, ему показалось, что в первый раз в жизни чувствует он себя принадлежащим к одному великому клану любовников, круговой порукой встающих один за всех и все за одного, что до сих пор был он одинок и заброшен, а сейчас, словно приняли его в могущественное тайное общество, несет он в душе какую-то силу растворимости в таких, как он сам. Он думал о том, что впереди — неизвестность, но и она прекрасна, ни с чем прежним не сравнима. Сама эта неизвестность уже доставляла ему блаженство.

Он поднялся по лестнице и позвонил. Все было тихо за дверью. Потом где-то далеко раздались шаги, их заглушил ковер, щелкнул выключатель, и опять простучали шаги, дверь открылась. Он увидел горничную, которую почему-то немного боялся (с того раза). Кругом были темные, зияющие двери в комнаты, которые он успел забыть, и он напряженно следил, не появится ли из одной из этих дверей Лена, чтобы быть готовым взглянуть на нее. Но горничная сказала: «Пожалуйте. Елена Борисовна у себя», — и повела его по скользкому коридору.

Он услышал звук швейной машинки, и Милину возню, и ее голос, он представил себе многолетний уют этой семейственной жизни. В эти минуты он видел Лену словно освещенной с неожиданной стороны. До сих пор чем была она в его воображении? Она была так странно самостоятельна, она была сама по себе, совершенно отдельно от той обстановки, в которой выросла и жила. И в первый день их знакомства, в тот нелепый день помолвки и разлитого шампанского, она казалась зараз и хозяйкой, и гостьей в этом доме, где росла маленькая сестра ее, где жила курносая чернобровая старая няня, где одна из комнат называлась кабинетом отца, инженера Бориса Игнатьевича Шиловского. В этой вечерней тишине, в этих вечерних звуках Саша представил себе длинный ряд лет, проведенных Леной в этом окружении, они показались ему безмятежными — иначе не была бы она здесь, иначе давно жила бы одна. Но сейчас же он спохватился: если бы эти годы для нее действительно были мирными, она давно была бы замужем, имела бы детей, такую же квартиру и такую же прислугу; что-то, однако, заставило ее до двадцати четырех лет прожить в отцовском доме.