Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 56

Из лесу на лошадях все время подвозили длинные прямые хлысты сосен; тут же их пилили, кололи, и огонь, поначалу нехотя полизав промерзшую древесину, разгорался. Возле костров было тепло. Курбатов распорядился — всем отдыхать, но не спать…

Он все ходил, все всматривался в лица. Возле одного из костров он увидел Попова; тот, заметив секретаря, быстро отвернулся. И Курбатов прошел мимо.

Быть может, подсознательно он искал сейчас ту самую девушку, с которой пришел сюда. Но как ее узнать среди десятков таких же, как она, закутанных и поэтому похожих одна на другую? Он выругал себя за это желание — видеть ее опять — и подсел к костру, вокруг которого были навалены еловые ветки.

Тут же он почувствовал, что его неудержимо клонит ко сну. Веки закрывались сами собой, глаза резало, жгло; он с трудом мог дотронуться до них, чтобы смахнуть слезы. Языки пламени вдруг то тускнели, то раздваивались и вырастали; Курбатов боролся со сном, с желанием повалиться на эти еловые ветви и заснуть хоть на полчаса.

Он не заметил, как удивленно посмотрели на него ребята, когда он, пошатываясь, встал и зло выругался. Он не заметил, как один за другим они поднимались за ним следом, медленно разбирали лопаты, ломы, кирки, как шли за ним, неловко спрыгивали в ямы…

Он словно бы очнулся, сделав несколько взмахов лопатой. Сонливость прошла. Курбатов весело посмотрел на соседа: рядом, посапывая, копал Попов. Яков отвернулся и, еще раз выбросив наверх лопату с землей, крикнул:

— Ну, как хмелек-то — прошел? Опохмелиться надо?

Попов медленно повернулся к нему; Яков увидел такое же, как у остальных, посеревшее, осунувшееся лицо, ввалившиеся щеки и синие густые тени возле глаз.

— Ты… прости меня, Яшка, — снова, как и тогда, шепотом сказал Попов. — Больше я в рот не возьму… Помирать буду — не возьму.

— А чего ты шепчешь-то? — хохотал Курбатов. — Ровно в любви объясняешься.

— Боюсь громко говорить… Вот.

Он кашлянул и сплюнул на снег. Небольшое кровавое пятнышко замерзло сразу же. Курбатов шагнул к нему, протянув обе руки, но Алешка, отвернувшись, ожесточенно грыз лопатой непослушную, твердую землю…

11. Глухомань

В конце декабря Лукьянов вызвал к себе Курбатова и, разбирая на столе какие-то бумажки, сказал:

— Когда поедешь на село?

— Хоть сейчас, — ответил Курбатов.

— Ишь ты, какой скорый. Впрочем, сейчас не сейчас, а завтра поезжай. За тебя останется Попов. Как он — выздоровел?

— Да.

Курбатов передал Попову все дела, которые казались ему неотложными, и, с тревогой вглядываясь в лицо друга, потребовал:

— Сам все не делай. Карпыча как следует впряги, Смирнову, Лещева, Маркелова. Понял?

Алешка поправился не совсем, и было решено отправить его весной на юг. С продуктами в Няндоме было еще плохо; Курбатову удалось добиться для Попова единовременной денежной помощи, но и этого было мало. Сейчас, отправляясь в деревню, Курбатов собрал у ребят денег и старые вещи — обменять на сало и масло для Попова.





Сборы у него были недолгие. В железнодорожной охране ему выдали наган и две дюжины патронов к нему: так, «на всякий случай», как объяснил Лукьянов.

И вот уже все позади; далеким и тяжелым сном кажется лес, где трое суток ребята рыли и таскали землю, морозы, боль в смыкающихся глазах… Морозы прошли; сменились медленными снегопадами, густо закрывшими землю. Низенькие дома Няндомы скрылись в сугробах, и даже птицы, наверно, не могли определить, где человеческое жилье, а где холмы, накрытые пушистыми снеговыми шапками.

Все позади… Рысью бежит пара лошадей, запряженных в сани-кибитку; мерно звенит колокольчик на дуге у коренника, звякают шоркунцы на шее пристяжной. Ямщик то соскакивает и семенит рядом с санями, то быстро вскакивает на облучок и правой ногой, обутой в валенок, тормозит, не давая саням раскатываться на ухабистой скользкой дороге.

Закутавшись в огромный овчинный тулуп, Яков лежал в санях, расспрашивая возницу о Лемже, куда они ехали. Однако возница попался неразговорчивый. Вместо ответа он гладил свою бороду, усы, выковыривая из них сосульки. Борода у него была как печная заслонка — большая, черная; и весь он был похож на какого-то патриарха этой северной лесной глухомани.

Все же Курбатов настойчиво расспрашивал о жизни деревни, о бедноте, середняке, о кулаках. Мужик поначалу отвечал односложно, а потом, будто рассердившись, разговорился, и порой приходилось перебивать его, чтобы спросить о главном.

Новый знакомый, надо полагать, был крепким середняком; в его словах нет-нет да и проскальзывали этакие подкулацкие нотки.

— Вот ты, паря, говоришь: беднота, беднота, а что от нее проку-то, от бедноты? Она потому и беднота, что работать не хочет. Лодыри они — вот кто. У хозяйственного мужика прокорм всегда будет, потому он и работает, не жалея себя. А лодырь, он до рождества и то впроголодь живет. Как сеять надо, он и идет к крепкому мужику семена просить. Такому мужику спасибо бы надо сказать, а его начинают окулачивать, равнять с нашим Прошкой Рубцом. Рубец — тот взаправды наживается на нашей крестьянской нужде.

Я тебе, паря, прямо скажу: непокойная жисть у нас в деревне. Крепкие мужики думают: непа, мол, и я за непой, как теля за маткой. А когда к нему лодырь-то приходит за семенами на высев, ему, конешно, не интересно так на так давать: он с выгодой дает. Вот и заделывается прижимщиком. Своего же брата мужика прижимает. Неужто власть не понимает, что не бедняк-лодырь ей опора-то должен быть, а трудовой мужик, который работает, у которого и себе хватает, да он еще излишки сдает.

Так рассуждал ямщик. Курбатов почти не знал деревни; ему трудно было вступать в спор. Он лежал и слушал. В санях пахло свежей сенной прелью, сухими полевыми цветами. Яков выбирал из сена отдельные стебли травы и грыз их, сплевывая горькую слюну.

На вопрос о деревенских комсомольцах ямщик отвечал с прежней, какой-то злой разговорчивостью:

— Их-то у нас всего ничего. Неплохие вроде ребята. Их власть все более на побегушках использует. Они и налоги выколачивают, и с обыском насчет самогонки ходют. А бабы вот в обиде на них. Ну, и мужики тоже… Они против бога и всей леригии выступают. Вон намедни у Симки Кривого сынок-то, комсомолец, что отчебучил. Лики святых угодников да богородицы картинками заклеил. Сколько там — неделю, а то и боле — все семейство на эти картинки молилось и не замечало. Ну, известно, отец здорово его поучил на это. В больницу свезли, так комсомольцы эти на отца родного на суд подавать хотят. Разве порядок это? Вот все больше за это отцы да матери и не пущают к комсомолу своих ребят да девок.

Вдали показались тусклые огни керосиновых ламп, расплывающихся на замерзших стеклах.

— К председателю сельсовета везти или куда? — спросил ямщик.

— Вези к председателю, — сказал Курбатов.

Скоро они подъехали к дому, стоящему в самой середине деревни. Яков выскочил из саней, разминая занемевшие ноги. На звук колокольчика кто-то вышел из избы и стоял на крыльце с фонарем в руках. Это был сам председатель сельсовета — Егор Русанов. Они поздоровались: Русанов посветил Курбатову и провел его в избу.

В большой горнице стояла огромная русская печь. Во всю ее длину на высоте человеческого роста были полати; под ними, в углу, за холстинной занавеской — большая деревянная кровать. Несколько лавок, остывший самовар в красном углу да кадушка с водой — вот и все, что было в этой небогатой избе. Здесь было чисто; сладко пахло хлебом. На лавке за прялками сидели две молодые женщины, пряли лен. Веретена, крутясь, жужжали, вертелись по полу, как волчок.

— Устя, наставь самоварчик. Товарищ с морозца — чайку попьет, согреется, — сказал Егор.

Одна из женщин положила прялку на лавку, взяла самовар и понесла его к печке. Скоро самовар вначале тихо, а потом громче запел, засвистел, словно живой.

Курбатов познакомился с Егором и объяснил ему, зачем он приехал.