Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 56

Он оглянулся, нет ли кругом людей, и, вытащив из штанов рубаху, задрал ее до подбородка. На вдавленном куда-то под ребра животе была вытатуирована большая синяя змея, несущая в зубах обнаженную женщину. Лобзик пошевелил мускулами, и змея тоже зашевелилась, зашевелилась и женщина, развела руки, словно моля о пощаде.

— Видал? Я как девчатам покажу — визжат от страха. А нравится…

Так нелеп был этот переход от чоновских дел к татуировке, что Яшка, потрясенный, даже забыл спросить, откуда у него этот рисунок. Лобзик уже засовывал рубашку в штаны, довольно улыбаясь.

— Во всем мире три такие штуки. Одна у малайского пирата, другая у меня, а третья… у одного человека.

— Какого человека?

— Так… — уклончиво ответил Лобзик, поняв, что сболтнул лишку. — Был знакомый… Ну, так, значит, к Чугунову?

— Ты ему покажи это, — полушутя, полусерьезно посоветовал Яшка. — Может, за такую диковинку он тебя в специальный чоновский музей отправит. Я слышал: есть уже такой в Москве.

Лобзик метнул в Яшкину сторону недоверчивый, испуганный взгляд.

— Слушай, Курбатов, будь друг, не говори в ЧОНе об этом… Громову не говори, а? Не скажешь, а?

Яшка насторожился. Видимо, Лобзик в своем хвастовстве зашел дальше, чем хотел, и теперь струсил.

Яшка спросил как можно равнодушнее:

— Что же у тебя за тайна такая? Девчонки, говоришь, видели, а Громову нельзя? Подумаешь, змея с теткой…

— Не говори, — взмолился Лобзик, — Я лучше тебе скажу, если слово дашь. Ну, комсомольское?

— Ну, комсомольское, — все еще стараясь казаться равнодушным, повторил Яшка.

— Я ведь по тюрьмам шлялся… И кончил, шабаш… Мне в Бутырках печенки отбили… Я Дзержинскому письмо написал. Судили виновных. А потом, знаешь, Дзержинский в больницу приходил. Говорит — в колонию, а я собрал барахлишко свое и рванул когти… сюда.

Яшка не заметил, что шли они медленно и что так случайно начавшийся разговор вдруг стал напоминать тот, вчерашний, ночной, который Яшка вел с Киятом.

— Боюсь я все-таки Чека, — со вздохом признался Лобзик. — Так что не говори, Курбатов, а?

Яшка неожиданно обнял его одной рукой за острое, выпирающее, худое плечо и то ли с удивлением, то ли вопросительно сказал:

— А ведь ты вроде ничего парень, Лобзик!

Чугунов был в помещении ЧОНа. Он сидел за столом, грузный, злой, небритый, будто невыспавшийся, и, постукивая по выскобленным доскам своим кулачищем, читал какую-то бумажку. Яшка заметил, что, когда они вошли, Чугунов поспешно спрятал ее в карман.

— A-а, орленки. Чего вам? Уже на дежурство? Отменяется.

— Почему?

— В ночь будете дежурить. Приказ пришел. И вот что, ребятки, садитесь-ка… Дело тут такое… Ну, прямо скажем, плохое получается дело. В городе застукали одну группку; они и раскололись — рассказали на допросе в Чека, что подготовлен поджог у нас на заводе. Поняли? Днем-то, на людях, не подпалить, а вот ночью будем высылать усиленные наряды. Когда у вас смена?

Яшка ответил, и Чугунов кивнул.

— Ну, вот и валяйте. Отработаете, сосните минуток так полтораста — и сюда.

Когда они вышли от Чугунова, Лобзик рассмеялся.

— Чего ты?

— Да ничего. Весело все получается. Ты разбудишь меня по пути, а?

Яшка, шагай впереди, не ответил. Уже у самых заводских ворот он, будто вспомнив что-то, обернулся.

— Вот что… После смены ко мне пойдем. Кият уехал, ложись на кровать. Барахлишко только захвати — одеяло там, подушку…

Лобзик как-то странно сверкнул на Яшку своими черными, как антрацит, глазами и улыбнулся.





— Значит, корешки?

— Какие еще «корешки»? — буркнул, не поняв, Курбатов. — Говори уж со мной по-русскому.

— Ну, дружки, значит? Гроб, могила, три креста…

Яшка оборвал его:

— Забудь ты эти свои штучки, Лобзик, могилы там или эти… когти. И о тюрьме у нас с тобой разговора не было. Точка.

Уже входя в цех, он подумал: «Что это он со мной так разболтался? Молчал, молчал — и нате вам». И тут же ответил сам себе: «А ты? Все Кияту выложил… Душа, что ли, требует?»

8. Пожар снова Генка!

Как хорошо ни охранялись заводские помещения, а все-таки однажды ночью весь поселок был поднят по тревоге. Горели склады готовой целлюлозы. Подожгли их умело — изнутри, и чоновцы увидели пожар только тогда, когда огонь начал выбиваться наружу, лизать крыши. Спасти целлюлозу было уже немыслимо; единственное, что оставалось делать, — это гасить пламя, чтобы оно не перекинулось на другие заводские постройки.

Примчавшийся Чугунов, отчаянно ругаясь, орал чоновцам:

— Да что вы стоите? Оцеплять поселок!.. Поселок оцеплять, говорю! Чтоб мышь не пролезла. Головой отвечаете. Без вас здесь потушат. Ну!

Яшка исполнил приказание нехотя: черт его знает, хватит ли народа, чтобы погасить огонь! Возле последних домов он остановился, тяжело дыша, и обернулся: там, в стороне складов, пламя становилось все ярче. Лобзик, бежавший рядом, тянул его:

— Идем, идем… Эх, поймать бы!.. На месте бы грохнул!

Они подбежали к болоту, за которым начинался низенький редкий перелесок. Прыгая с кочки на кочку, Яшка первый перебрался через болото и упал в кусты, выбрав место посуше. Лобзик плюхнулся неподалеку; очевидно, он попал в воду, — оттуда донеслась отчаянная ругань.

Неожиданно вокруг стало тихо. Не слышны были людские голоса; где-то в перелеске ухнул пару раз филин и замолк. Яшка лежал, вглядываясь в темноту, и ему казалось, что всюду — и за кочками и за кустами — ползут поджигатели. Но все было тихо, и только с булькающим звуком поднимался со дна болота и выходил, раздвигая густую воду, газ.

Яшку начало знобить. Он тихо окликнул соседа.

— Я пройду по той стороне. Скоро вернусь.

Но, поднявшись, он увидел, как в стороне завода вдруг широким снопом рванулось вверх ослепительное оранжевое пламя…

От горящих складов огонь перекинулся на поселок. Горела вся заречная, сплошь деревянная, часть. Пожары возникали сразу то на одной, то на другой улице.

Зрелище было грандиозным и зловещим. Огромные клубы едкого дыма поднимались и пропадали в высоте или вдруг, прибитые ветром, стлались по земле. Снопы искр, головни, целые горящие бревна взлетали кверху. С треском лопались оконные стекла; как выстрелы, рвалось разгорающееся сухое дерево. От сильной жары трудно было дышать; из уцелевших домов люди выбрасывали скарб и перетаскивали его подальше от огня. Страшные, разлохмаченные, воющие женщины с плачущими детьми метались от одного дома к другому. Начиналась паника.

Но здесь, вдали от пожара, Яшка не видел и не слышал ничего. Он медленно шел вдоль болота, всматриваясь в густую темноту.

Внезапно ему показалось, что возле одного из крайних домов поселка мелькнула тень, и он присел, боясь пошевелиться. Он не ошибся. Из калитки, крадучись, прижимаясь к забору, выбежал человек, и сразу Яшка увидел огонь, лизнувший бревенчатую стену дома. Человек нырнул в соседнюю калитку. Вскинув винтовку, Яшка бросился за поджигателем, быстро вбежал во двор и увидел, как тот, присев на корточки, чиркает возле стены спичкой.

— Стой, сука!.. Убью!

Поджигатель метнулся к высокому забору. Он с разбегу ухватился за его зубья и закинул ногу. Но Яшка уже подскочил к нему и, не соображая, что делает, ударил поджигателя винтовкой. Тот, вскрикнув, упал, и, пытаясь подняться, послушно поднял руки.

На Яшку глядело перекошенное злобой знакомое лицо. Бандит, взглянув на Яшку, вдруг усмехнулся.

— А, чумазый. Вот ты какой стал? Что, завоевания революции защищаешь?

Яшка вздрогнул. Генка с Екатерининской, сын пристава! На брюхе заставляли ползать… грязь жрать.

Эта картина из детства, уже, казалось, забытая, промелькнула перед Яшкой с отчетливостью почти фотографической. Ну да, это он, Генка!

— А ну, ложись, стерва! — крикнул он Генке каким-то не своим голосом. — Ложись, говорю!

Яшка щелкнул затвором. Наглая усмешка Генки сразу сменилась каким-то раскисшим, гадливым выражением. Яшка орал, не помня себя: