Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 70

Фотограф снова убрал голову.

Видно было, как шевелятся его руки под платком, как он нагибает голову то вправо, то влево.

Вдруг он быстро высвободил голову из-под платка и крикнул немного визгливо:

— Смирно, тебе сказано!

Затем перевел глаза на офицера:

— Скажите ему…

Раздалось рыдание…

Хын-Лунг, закрыв лицо руками, медленно опускался на землю, прислонившись к стене и скользя по ней спиной и локтями, подгибая колена.

Слезы бежали у него по пальцам.

Плечи судорожно вздрагивали; грудь тяжело поднялась и опустилась трепетно, с перерывами.

Хын-Лунг сел на корточки возле стены, все не отнимая рук от лица, всхлипывая, вздрагивая всем телом.

— Встань, смирно! — крикнул ему офицер.

Но он только закачал головой и остался сидеть, согнув ноги так, что коленки поднялись высоко, почти до подбородка, и скрыв лицо в колени.

Он сидел и шептал. Но никто не слышал его шёпота, потому что он и стонал вместе с шёпотом, как от невыносимой боли, раскачиваясь из стороны в сторону.

Он шептал:

— Я знаю одного капитана. Капитан снимал нас всех, — отца, мать, меня и сестер, давно, давно… — совершенно так же, совершенно так же… Боже мой, Боже мой!.. Отец мой, мать моя! Что со мной сделали… Ой, бедные мы, бедные!..

Харакири

I

Костер догорал.

Угли покрылись пепельно-серым налетом. Только когда от широкой теперь совсем темной низины тянуло ветром угли с краев начинали рдеть чуть-чуть сквозь пепел молочно-розовым светом. Синие огоньки вспыхивали то там, то тут между углями; над ними на мгновение, трепетно дрожа, загорались острые язычки красного пламени и сейчас же гасли, словно уходили вниз, в угли.

Марченко взял сырую ветку с оторванными листьями и разгреб немного угли.

Угли сразу вспыхнули ярко, точно глянули из золы и пепла… Кое-где затрещали еще не прогоревшие как следует листья и сучья; золотое пламя широкими ясными языками занялось в двух-трех местах над углями. Угли разгорелись еще ярче… Горячий огонь слизнул, казалось, с них покрывавший их пепел и наполнил их насквозь до самой сердцевины.

Несколько углей с сухим звенящим треском покатились в разные стороны.

Марченко подгарнул один уголек поближе к себе, разбил сверкавший в зеленой траве как рубин огненный: кусочек ударом ветки надвое и, захватив сразу потускневший осколок прямо в пальцы, перенес его на трубку. Потом стал раскуривать трубку, быстро отдувая и опять втягивая щеки, чмокая губами и вперив глаза неподвижно в костер прямо перед собою. Только брови у него чуть-чуть шевелились.

Уголек разгорелся, отсвечивая на медной оправе трубки и на пальце Марченко, которым он придерживал крышку трубки.

В трубке около самой головки заклокотало и захрипело, точно там забралась вода. Видно было, как табак горой выпирает из трубки.

Марченко пальцами сбросил уголек на землю и осторожно прикрыл крышку трубки.

Затем он лег, как лежал раньше, поставив левую руку локтем на землю и подперев щеку ладонью и стал курить, вынимая изредка изо рта трубку и пуская дым струей вниз в траву…

Елкин встал и пошел прочь от костра.

На траве от костра дрожал слабый отблеск, и сейчас же как встал Елкин поперек освещенного места легла его тень. В свету были только его ноги; спина различалась смутно и неясно.

Елкин сделал два шага; освещенное место сразу очистилось от тени. Фигура Елкина пропала в темноте, будто он провалился сквозь землю.

Через минуту он появился опять в освещенном пространстве. Теперь уже его тень лежала сзади него двумя расплывчатыми косыми полосами, тянувшимися от его ног и сливавшимися таким же расплывчатым мутным пятном на границе света и тени.

В руках Елкин держал охапку хвороста.

Он бросил хворост на угли и сел на прежнее место.

От хвороста повалил черный дым, сначала реденький, потом все гуще.

Между хворостом забегали огоньки; сухие ветки затрещали. Потом ветки вспыхнули разом.

Мгновенно осветилась фигура Елкина. Черная уродливая тень протянулась от него, дрожа, волнуясь, то укорачиваясь, то удлиняясь, — сообразно тому, разгоралось ли, или ослабевало опять пламя костра.

И по самому Елкину пробежали тени— от деревьев, от Марченко, от кустов.

Тени переплетались, сливались в одну общую, почти сплошную тень, то закрывая всего Елкина, то разрываясь и оставляя пятно света на его лице, груди, руках, коленях.

Марченко вынул изо рта трубку, повернул голову в сторону и сплюнул.

Потом он расправил усы снизу большим и указательным пальцами, собрав их сначала над усами в щепоть и затем разведя в стороны — указательный в левую сторону по левому усу, а большой — по правому.

— Елкин!

— Ну?

Елкин качнулся немного на бок, оперся рукой о землю и глянул из-за пламени на Марченко, сдвинув брови и сощурив глаза.

От огня лицо у него было совсем красное. Каждая морщинка была видна. Пламя костра переливалось у него по лицу, освещая более ясно то подбородок, то конец носа, то щеки, то лоб.





Марченко смотрел вниз, продолжая разглаживать усы и каждый раз, как его пальцы продвигались по усам, сдвигая и опять раздвигая брови.

— Ем, — сказал он и вскинул глаза на Елкина, задержав свои пальцы у углов рта. Глаза его теперь были неподвижны и широко открыты. Красные края век казались еще краснее от огня. Брови высоко поднялись над глазами и тоже, казалось, застыли.

— Ем, — повторил он, — гм…

И вдруг, мигнув веками, прямо в упор уставился на Елкина.

— Елкин!

Брови сдвинулись, кожа на лбу собралась в морщины.

— Дай-ко трубочки! — сказал Елкин.

— Ты знаешь, о чем я сейчас думаю?

— Ну?.. — опять сказал Елкин, протягивая из-за костра руку и смотря теперь уже не на Марченко, а на его трубку.

Трубка у Марченко лежала в траве около камней.

Марченко молча подал ему трубку.

Елкин сунул трубку в рот и засопел ею торопливо с присвистом.

— Погасла? — спросил Марченко.

Вместо ответа Елкин только отрицательно покачал головою, не переставая сопеть трубкой.

Марченко крякнул и, наклонив голову, забарабанил пальцами по прикладу винтовки.

Винтовка лежала с ним рядом, стволом к ногам. Приклад приходился почти над локтем.

Марченко глядел на приклад немного с боку, скосив глаза. Несколько раз он принимался насвистывать что-то потихоньку, но сейчас же голос у него обрывался, и он опять крякал отрывисто и еще чаще и дробней, чем перед тем перебирал пальцами по прикладу.

— Думал я, — заговорил он, наконец, медленно поднимая глаза от приклада, — насчет того, какой у нас рай и какой ад.

На секунду он умолк, потом поднес указательный палец ко лбу и продолжал, сейчас же отнимая палец:

— Например — святые… Ихние святые такие, можно сказать, что даже понять нельзя, сказать… Одна жуть… Стало-быть, у них все по-особенному.

Он умолк опять и стал смотреть в огонь.

И вдруг всего его словно передернуло. Он затряс головой и произнес, кривя губы, будто видел в огне что-то, на что не мог смотреть без чувства гадливости и некоторого страха:

— Прямо — гадость…

И снова передернул плечами… И по лицу у него тоже пробежала судорожная дрожь.

— А ты их видел? — спросил Елкин.

— Святых-то?

— Да.

— Как же не видел! Видел я и говорю пану:

«— Ваше благородие, неужли же такие были?»

А они:

«— Спроси у него!»

Взяли и сейчас ему плеткой — тык в пузо. Потом говорят:

«— Это ихние черти».

Потом подумали немного.

«— А может, говорят, и святой!»

«— Отшельник?» — говорю.

А какой тебе отшельник! Рот, это до ушей, глаза как у рака, ножки маленькие-маленькие, как два хвостика.

Однако думаю: у всякого свое… Да…

«— Отшельник?» — спрашиваю.

А они:

«— Лесовик».

Взяли и ушли.

Елкин выколотил трубку о каблук и подал ее Марченко.