Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 70

Человек в красной кофте, словно его подкинуло снизу, вскочил на вершине бугра, прижимая к груди руки, и сейчас же повалился назад, на спину.

Крюков не промахнулся.

Это был меткий выстрел, и Зиновьев крикнул ему.

— Чисто!

Потом он так же, как и Крюков, лег на живот, положил револьвер на край камня, подложив ладонь левой руки под локоть правой в которой держал револьвер.

— А другой — мой, — сказал он, повернувшись к Крюкову.

Крюков ничего не ответил.

Он вынул портсигар, закурил папироску, но сейчас же бросил ее в сторону и стал рассматривать свой револьвер, как будто видел его в первый раз, сосредоточенно и внимательно…

Затем нахмурил брови и положил револьвер, как раньше, на край камня, на прежнее место.

IV

Хунхузов было двое.

Один из них теперь был убит.

Другой сознавал, очевидно, что дальнейшая перестрелка может окончиться трагически и для него.

Он решил ретироваться в степь.

Была ранняя весна, и степь только что оделась травой… Ни идти, ни ехать незамеченным по ней было невозможно…

Китаец придумал незамысловатый способ обезопасить свое отступление…

Он взвалил на плечи своего убитого товарища и, согнувшись под тяжестью его тела, насколько можно быстро, направился в глубь степи.

Он рассчитывал, вероятно, что нагановская пуля окажется недостаточно сильной, чтобы ранить его сквозь его ужасный щит.

Но труп, видно, был не под силу китайцу, или он устал, или тоже был ранен… Он очень торопился и оттого, что торопился, спотыкался на каждом шагу…

Зиновьев пустил ему пулю вслед, но промахнулся… Выстрелил во второй раз — и опять промах.

Он повернулся к Крюкову и сказал:

— Не могу…

Лицо у него покраснело, губы нервно передергивались…

— Стреляй ты…

Крюков стоял неподвижно и молча смотрел на удалявшегося китайца.

Ему он хорошо был виден, т. е. не сам тяжело ступающий и спотыкающийся китаец, а тот другой мертвый, который висел у него на спине…

Он видел его лицо, запрокинутое назад, его длинную, худую желтую шею. Ворот кофты был расстегнут. Широкая грудь сильно выпирала вперед. На солнце блестели, как белая кость, его голые, с задравшимися штанами, колени;

— Стреляй, — опять сказал Зиновьев.

И так как Крюков все медлил, прицелился сам, но сейчас же опустил руку с револьвером.

— Все равно ничего не будет…

И он передернул как-то криво всем лицом и стал часто-часто кусать нижнюю губу.

Крюков поднял револьвер…

Необыкновенное спокойствие сошло ему на душу. Убил одного — почему не убить другого. Ведь это — враги.

Теперь у него не было ни злобы против китайца ни радости, что китайцу вряд ли удастся уйти от его пули… Душа словно опустела… Словно все, что волновало ее, улеглось и успокоилось…

Не торопясь, спокойно и уверенно стал он наводить револьвер, повел им сначала немного вправо, потом вниз и, плавно закруглив, стал поднимать кверху.

Это был его способ верно брать мушку.

Он никогда не останавливал мушки на цели; он только подвигал револьвер планомерно к цели, нажимая в то же время на спуск.

И когда мушка приходилась прямо против цели, курок у него падал точно сам собой…

Редко, когда он делал промах, — разве если волновался.

Но сейчас он был спокоен.

Он знал, что на таком близком расстоянии его пуля все равно достала бы китайца, если бы попала в грудь трупа. Но для большей верности он решил стрелять в труп немного ниже шеи.

Он уже готовился спустить курок, и вдруг ему показалось, будто лицо трупа исказилось страданием и мукой.

Это было так неожиданно, что он невольно вздрогнул и опустил револьвер.

В эту минуту Зиновьев крикнул:

— Ты его только ранил!..

Зиновьев был бледен как полотно…





Крюков почувствовал, как дух захватило у него в груди.

— Но ведь я видел, как он упал, — проговорил он растерянно.

Он сам не сознавал, что говорит.

Он даже не взглянул на Зиновьева… Он теперь ничего не видел, кроме этого желтого, искаженного болью лица… И он говорил, не отводя глаз от этого лица. Голос Зиновьева звучал в его ушах словно откуда-то издалека.

— Смотри! Смотри! — прошептал Зиновьев.

Желтое лицо сморщилось, губы раскрылись слабо, медленно и сомкнулись опять.

— Болван! — закричал Зиновьев во все горло, будто китаец мог его понимать.

— Болван! Да ведь он живой… Идиот!

— Он, вероятно, принял его за убитого, — сказал он Крюкову… — Может, с ним был обморок…

Затем он быстро вскочил на лошадь…

Взбираясь в седло, он крикнул.

— Нужно их захватить обоих.

За ручьем было болото, спуск к ручью был крут как стена…

Но они и в овраг спустились и перешли потом болото…

Им, действительно, удалось захватить обоих хунхузов.

На другой день им говорил старый капитан Радынский:

— Охота была и лошадей мучить по камням да по болотам и самих себя… Стреляли бы… Ведь он сам, небось, должен был понимать, что делает. Зачем вы не стреляли? И особенно вы Крюков: вы такой хороший стрелок…

Почему он не стрелял?..

Крюкову показалось, что все, что он ни ответит капитану, не будет настоящим ответом… Теперь он и сам не мог уяснить себе, зачем он тогда опустил револьвер.

И он ничего не ответит Радынскому.

Георгиевский крест

I

Карпенко не мог дать себе ясного отчета, что это такое. Действительно ли он видел эту белую фигуру, или; ему только так показалось.

Когда он открыл глаза и прямо в глаза ему блеснули глянцевые, мокрые от росы ярко-зеленые листья, ему почудилось, будто кто-то смотрел на него из кустов в то время, как он еще боролся с дремотой. Перед глазами была словно серая сетка, и сквозь эту сетку он видел неясно и смутно, как сквозь воду, чье-то лицо и расстегнутый ворот белой рубахи… В эту минуту он не сознавал себя еще хорошенько, сон еще владел им, но в нем осталось впечатление, будто кто-то осторожно высунулся из кустов и сейчас же опять спрятался в кусты, как только он совсем открыл глаза.

Он, может-быть, пошевелился, когда открывал глаза, и этим спугнул неизвестного наблюдателя.

«Что за шут», подумал он и перевел глаза на Елохова.

Елохов сидел к нему спиной, поджав ноги по-турецки. На коленях лежала винтовка. Карпенко заметил, что деревянная накладка ствола отсырела, а там, где ствол не был защищен древом, на стали проступала словно матовая изморозь, как на стенках жестяного корца, когда в него нальют холодной воды.

Елохов сидел неподвижно. Голова была опущена; воротник мундира оттопырился назади, и из воротника торчали кончики завязок суконного галстука, сдвинувшегося кверху, к затылку. Галстук лежал не на рубашке, а прямо на теле. Елохов, вероятно, задремал тоже.

Карпенко окликнул его тихо:

— Елохов!

Елохов вздрогнул, поднял голову и сейчас же опять наклонил ее и занес правую руку назад к затылку, заскреб пальцем по шее за воротником.

— Елохов, — сказал Карпенко громче.

Елохов вскочил, оставив винтовку на земле повернулся к Карпенко и вытянулся.

Мундир у него был расстёгнут; галстук съехал на сторону; из-под галстука виднелась голая грудь и уголок ворота сорочки.

— Заснул таки, скот ты этакий, — сказал Карпенко.

Елохов мигнул веками потом выпучил глаза, и они стали у него неподвижны, как стеклянные.

— Никак нет.

Ладони его, казалось, приросли к штанам. Пальцы были широко растопырены. Карпенко видел, как он искал середним пальцем шва и, когда нашел, прижал палец плотно, будто зажимал дырку.

Карпенко велел ему взять винтовку и осмотреть кусты.

Но в кустах никого не оказалось.

«Может, и померещилось», подумал Карпенко.

— Признавайся, ты спал? — обратился он опять к Елохову.

— Не могу знать, — ответил Елохов.

— Как не можешь знать!

— Может, спал.