Страница 8 из 13
Держа гостию, я воздеваю руки. Тишина такая, что слышен шум проезжающих по улице машин. Опустив облатку, я, как положено, преклоняю колена. Меня тут же прошибает пот, мне трудно держать равновесие, на прошлой неделе я завалился – было ужасно стыдно. Держись, Мартин, держи спину прямо, держись! Пошатываясь и обливаясь потом, я выпрямляюсь. Спасительными заповедями вдохновленные, выдыхаю я, дерзаем взывать.
Отче наш, сущий, да святится, да придет, да будет, фразы, отшлифованные тысячелетним повторением, избавь нас, Господи, аминь. Преломив над патеной гостию, кладу ее в рот и на мгновение погружаюсь в наслаждение ее суховатым вкусом. На Тело Христово она вряд ли похожа, но вкусна. Орган вступает с «Агнцем», к причастию подходят пятеро моих прихожан. Я с опаской думаю о стариках, желающих, чтобы преображенный хлеб им клали на язык, как было принято до Второго Собора; трудно положить что-нибудь на язык, не коснувшись его кончиками пальцев. Но сегодня мне повезло: три пары протянутых рук и всего один сморщенный старческий язык. Последним, как всегда, подходит Адриан Шлютер.
– Тело Христово, – произношу я.
– Во веки веков, аминь, – отвечает он и глядит при этом не на гостию, а на меня, пристально и не мигая, словно хочет мне что-то доказать. Он вернется – сегодня вечером, завтра утром, завтра вечером, он будет представать передо мной каждый день, он – испытание мое.
Орган берет последние аккорды и умолкает. Я приступаю к заключительному обряду. С умиренной совестью и сердцем, свободным от лукавства, мы сможем нести всем людям истинную радость и мир. Господь с вами.
И со духом твоим.
Идите в мире Христовом.
Благодарение Богу.
Спешу первым оказаться у выхода, распрямляюсь, возвышаясь в сонме врывающихся внутрь жарких утренних лучей. Рука Марты Фруммель – как наждачная бумага. Фрау Вигнер ссутулилась, у нее нехорошо с сердцем, да и со спиной тоже. Фрау Коппель кажется здоровенькой, но вид у нее такой же одинокий, как всегда. Фрау Хельгнер очень слаба – впредь я буду видеть ее нечасто. Кто же так поступает с людьми? Более всего мне хотелось бы обнять их, но я толстый и потный – вряд ли кому-то это придется по душе. Поэтому я просто жму руки и улыбаюсь. Вот все и ушли, остался один человек.
– Дорогой мой герр Шлютер, я сегодня немного тороплюсь.
– Вопрос веры, всего один вопрос. Отец Фридлянд, он не дает мне покоя.
Стараюсь глядеть на него участливо.
– Троица. Я читал Тертуллиана. Читал Ранера. И, разумеется, Его Святейшество Ратцингера. Но я не понимаю.
– Чего именно вы не понимаете?
– Святого Духа.
Во взгляде моем сквозит отчаяние.
– Я понимаю Отца, понимаю Сына, понимаю разницу между Сыном и Духом Святым. Но в чем разница между Духом Святым и Отцом? Барт говорит, что Бог – это субъект, Дух Святой – содержание, а Сын – это то, как Бог открывается нам.
– Тайна сия велика.
Сработало. Шлютер моргнул. Что бы я делал без слова «тайна»?
– И она открылась нам, – я умолкаю, терзаемый сомнениями: «открылась» или «была открыта» – как правильно? Надо бы проверить. – Господь поведал нам, что это так. Мы можем попытаться постичь это откровение разумом. Но разум наш имеет границы. И за пределами этих границ начинается вера.
– Я и не должен этого понимать?
– В этом нет необходимости.
– То есть понимать вовсе даже и не следует?
– Вы не обязаны.
Его рука на ощупь мягкая и сухая, рукопожатие даже не вызывает неприятных ощущений. На сегодня я от него отделался. Он собирается уходить, я с облегчением спешу в ризницу.
Министрант помогает мне снять облачение. Стоит мне остаться в одной рубашке, как я начинаю сторониться своего отражения в зеркале. При этом в моей полноте нет ничего зазорного: великий католик Честертон был упитанным мужчиной, да и сам Фома Аквинский представляется мне человеком мудрым, но не лишенным округлостей. По сравнению с ними я практически схожу за стройного. Я опускаюсь на диван; на подлокотнике лежит мой кубик Рубика. Как всегда, от одного его вида во мне просыпается радость, и руки сами тянутся к нему. Недавно мальчик спросил меня, что это и зачем он нужен. Вот так проходит слава земная. Двадцать лет назад кубик Рубика был самым узнаваемым предметом в мире.
– Тебе уже пора в школу? – обращаюсь я к нему.
Он кивает. Движимый искренним сочувствием, я наклоняюсь к нему и глажу по голове. Он отдергивается, и я тут же убираю руку. Какая глупость с моей стороны. В наше время священнику надо быть осторожней, ни один жест уже не кажется невинным.
– У меня вопрос, – говорит он. – На прошлой неделе у нас было религиоведение, и там говорили, что Бог всеведущ. Что он знает, какое мы примем решение, еще до того, как мы его приняли. Как же при этом мы можем быть свободными?
Ветер раздувает кисейные занавески, на паркетном полу пляшут солнечные зайчики. Крест на шкафу отбрасывает длинную тень.
– Тайна сия велика.
– Но…
– Когда я говорю о тайне, это означает, что она откры… Была открыта нам. Господь знает, как ты поступишь. Но при этом ты все равно свободен. Поэтому ты и несешь ответственность за свои поступки.
– Но ведь одно с другим не сочетается.
– Потому это и есть тайна.
– Но если Господь знает, как я поступлю, то я ведь не могу совершить какой-то другой поступок! Почему же тогда я должен за него отвечать?
– Потому что это тайна!
– Что значит – тайна?
– Разве тебе не пора в школу?
– Прошу прощения! – в дверях стоит служка, цистерцианец-конверз по имени Франц Ойген Легнер. У него маленькие глазки, и он всегда плохо выбрит. Вот уже два месяца он прислуживает здесь, а до этого был занят где-то в дремучих Альпах. Легнер содержит храм в чистоте, обновляет наш сайт, играет на органе и – не могу избавиться от этого подозрения – шлет епископу отчеты о моей работе. Жду не дождусь, когда он совершит какую-нибудь ошибку, которая дала бы мне возможность пожаловаться на него – в качестве своего рода тактической превентивной меры. Но вот только он, увы, ошибок не совершает. Весьма осторожный малый.
– Ты ведь знаешь, что сделал вчера, – говорит он мальчику.
– Что я такого сделал?
– Это не имеет значения. Просто ты об этом знаешь. Ты это помнишь.
– Помню.
– И при этом ты все равно был свободен. Ты знаешь, как поступил, но мог бы поступить иначе.
– Но ведь это было вчера!
– Но для Господа, – в голосе конверза появляются мягкие нотки, – не существует ни вчера, ни сегодня. Для него нет разницы между настоящим моментом, тем моментом, что был до него, и тем, что будет сто лет спустя. Ему точно так же известно, что ты совершишь, как тебе известно, что ты совершил вчера.
– Не понимаю.
– И не нужно понимать, – говорю я. – Это тайна.
Супротив воли я вынужден признать, что впечатлен. Восемь лет учебы, из которых год я провел в Григорианском университете, – но такое объяснение мне и в голову бы не пришло.
Легнер глядит на меня так, словно прочел мои мысли, и победоносно обнажает зубы. И все же мне его жаль. Бедный тощий интриган! Куда завела тебя хитрость твоя?
Мальчик поднимает с пола свой рюкзак, и вот он уже за дверью. Пару секунд спустя я вижу в окно, как он плетется по улице. Закрываю глаза и быстро смешиваю цвета, вращая стороны кубика. Открываю и принимаюсь восстанавливать исходный порядок.
– Регистровые рукоятки свистят, – произносит Легнер. Он старается не смотреть на движения моих рук, ведь если бы он на них взглянул, то был бы впечатлен, а так опростоволоситься ему, конечно, не хочется. – У органа. Надо бы вызвать мастера.
– Или, может быть, свершится чудо.
Господи, зачем я это сказал? Это было даже не смешно. Красная сторона кубика уже собрана.
Служка выжидающе смотрит на меня.
– Шучу, – бросаю я устало.
– Господь мог бы свершить чудо, – ответствует Легнер.
– Вне всякого сомнения.
Желтая тоже.
Он молчит, и я молчу.
– Но не свершит, – добавляю я.