Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 129 из 133

И пошел, чтобы не мешаться.

Только принялась за уборку — в окно сунулся Пастухов. Я немного перепугалась и спросила, что ему надо.

— Вы мне никто не верите, — проговорил он без всякой надежды. — А погляди-ка на почтовую сумку.

Я сняла ее с гвоздя и осмотрела. Ничего особенного не было. Сумка как сумка. В наружном кармашке трепаный Грунькин ходовичок, на брезентовой подкладке чернильным карандашом выведено: «Г. Офицерова».

— Ну? — спросил Пастухов нетерпеливо. Видно, за последнее время он надоел тут и дядя Леня не пускал его в избу.

— Что ну?

— Как это могло получиться? Груню перемололо, а на сумке ни царапины. Как это могло быть?

Пришлось снова разъяснять заключение товарища Бацуры. Когда Груня сорвалась, сумка с нее слетела. По закону сложения сил сумка должна была отлететь дальше, но на ее пути оказался пикетный столбик, за который последняя и зацепилась посредством лямки.

— Сумка не может слететь с человека, — сказал Пастухов.

— Как же она в таком случае оказалась на столбике?

— Очень просто. Груня повесила ее сама.

— Зачем?

— Чтобы не пропали письма… В сумке почта была! Груня повесила ее на видное место, чтобы не занесло снегом. Повесила, а сама кинулась… — Он скрипнул зубами. — Узнать бы, кто ее довел…

Я тщательно стерла с сумки пыль. Потом стала вытирать книжечки, одну за одной: «Молодая гвардия», Маяковский, Есенин. Среди художественной литературы попался и Герцен в зеленой обложке.

— Это случайно не твоя? — показала я Пастухову.

— Моя! — закричал он. — Дай сюда!

Я подала ему книжку в окно. Он открыл ее и побледнел, как смерть.

Из книжки выпорхнула и, раскачиваясь качелью, полетела закладка — небрежно оторванная половинка рубля.

Я похолодела. Все кусочки вдруг сложились в моем уме в одну картину.

Мы долго смотрели друг другу в глаза.

— Мало ли что? — сказали мои губы. — Мало ли какие бывают совпадения…

Надо еще отметить, что впоследствии в этой же книжке были найдены два распечатанных письма Ивану Степановичу из Министерства сельского хозяйства, про которые поминалось на суде.

Груня-то, кажется, сочувствовала затеям Пастухова и, не подавая вида, тайком оберегала его от вредных бумажек.





15

Да. Все кусочки сложились в одну картину. Все подошло одно к одному и до того вышло просто, что я и понять не могу, как это сама, без Пастухова не догадалась.

Конечно же, гуляла Груня с Игорем Тимофеевичем. Увидел он ее в прошлом году, когда приезжал в отпуск, стал прилюлюкивать, и потеряла она разум, и позабыла про все: и про спевки и про своего дядю Леню.

А когда в Москву приехали — убегла к нему на квартиру прямо со сцены. Как сейчас помню, хватились ее — пальто и шаль тут, а самой нету. Мне с ней в паре «Цепочку» танцевать, а ее нет. Так и пришлось прыгать одной, сзади всех, довеском. Прилетела Груня к Игорю Тимофеевичу, без пальто и без шали, в январе-то месяце, а у него — другая…

Вернулась несчастная, застылая, больная. Помню, домой ехали — жаловалась: «Никому не верю. Мне говорят, сколько булка стоит, а я не верю». Мы смеялись: «Повзрослела». А она: «Если это называется повзрослеть, то и расти не к чему».

Впрочем, болела недолго — Пастухов дал ей книжку, и она снова вспыхнула и, поправившись, в феврале бросилась в Москву. Страдала, что ее любезный переживает свою измену, мечтала утешить его… А он и думать об ней перестал.

Что там между ними было, никому теперь не узнать, да и узнавать поздно, но, видно, сильно обидел Игорь Тимофеевич гордую Груню. Обидел и ожесточил. До того ожесточил, что в деревню заехать опасался — взял путевку в дом отдыха.

Так задешево пропала светлая Грунина душа. Пастухов, конечно, с этим не примирится. А пустить его на самотек невозможно; натворит такого, что щепок не соберешь, и сам пропадет окончательно. А мне, по правде сказать, дорог, как собственный младенец, стал в последнее время мой нескладный Раскладушка. Я всей душой сочувствовала ему, а надо было его крепко держать за руки.

Я до того переволновалась, что из носу пошла кровь. Всю ночь не могла заснуть, ворочалась с боку на бок и думала.

С утра на дворе было мрачно, будто воротилась осень. Собирался дождь. Надо было закрывать наряды, а я ничего не понимала, глядела на бумаги, как с похмелки, и только и делала, что подправляла хвостики на буквах.

Сижу в конторе, переживаю, и черными тучами наплывают мысли: «Как теперь, разойдутся Пастухов с Игорем Тимофеевичем? Как они встретятся у стариков Алтуховых? Что будет?».

Чем дальше к вечеру, тем больше ныло сердечко. Наконец работа кончилась. Я накинула плащ и побегла к Настасье Ивановне предупредить, чтобы заперлась и не пускала гостей.

Дождь лил холодный, крупный. Капли били в глаза, высоко подскакивали на лужах.

Запыхавшись, я прибегла к Алтуховым и встала на пороге. Пастухов уже сидел на лавке под часами, зеленый, как тина. На меня не обернулся. Сидел ссутулившись и глядел в пол, в угол.

— Игоря Тимофеевича нету? — спросила я, сама удивляясь своему ровному голоску.

— Отец за ним поехал, — весело откликнулась Настасья Ивановна. — Жмот-то наш, председатель, узнал, что за Игорем Тимофеевичем, сам побег коня отряжать. Без звука…

Она готовилась проводить ненаглядного сыночка и хлопотала у печи.

— Когда по такой погоде доедут, бог знает! — стрекотала она. — Ну и погода! В обед завела тесто, не подходит… Накопали морей, на реках плотины — весь календарь сбили!..

Стол, как и две недели назад, был уставлен разными сластями: и наливочка и редька в сметане. Только груздей не было — дед как накинулся в тот раз, так все и поел.

— Он у нас сроду был дошлый, увертливый, — хвастала Настасья Ивановна про сыночка. — Не знаю, в кого удался… Я-то сама не деревенская, я городская, по родителю — орловская мещанка. Батюшка жильцов пускал. Свой дом у нас был, каменный, с мезонином. Хотели было другой дом прикупить, а тут революция. Мой-то ирод налетел, как коршун, и увез сюда в глухомань, в Мартыниху пропащую эту… Я его тогда и на лицо не разглядела какой. Вижу, красный бант на груди. Красиво. Забралась к нему на седло и поехала, дура. Мне тогда пятнадцать лет сровнялось, ничего не понимала. Привез он меня сюда — с той поры возле горшков и маюсь. А он все скакал гдей-то со своим бантом — наводил порядки… Дите у нас долго не удавалось — десять лет ждали. Бабы говорили, у моего ирода на это дело слабина от кавалерийской должности. И вот народился, наконец, Игорек, счастье мое ненаглядное, солнышко мое. Слабенький чегой-то родился, сосать силенки не было, через носик кормили. Моего злодея тогда дома не было. Воротился да как зашумит: «Ты что, туда-сюда! Не жена ты мне — контра! Почему моему сыну княжеское имя дала! Перекрестить его сей момент на Марата!» В те годы он сильно красный был. Идейный. Это теперь с него вся краска слиняла… Так, почитай, с самого рождения, тянули мы с ним нашего Игорька в разные стороны…

Пока Настасья Ивановна говорила, я украдкой поглядывала на Пастухова, старалась понять, что у него на уме. Он насупился, уставился в угол глазами, и было непонятно — слушал или нет.

— Подошло время обряжать Игорька в школу, — вспоминала Настасья Ивановна, — а у нас нет ничего… В тот год мой дурачок все добро в колхоз стащил, и коня, и сбрую, и колеса. Нам бы на пятьдесят лет хватило, а он стащил. Теперь у нас ничего нет, и в колхозе на двадцать одров четыре хода… Бывало, Игорек из школы придет — сразу бежит казанки перебирать. Казанков этих у него было цельный чулан натаскан: и простые бабки, и крашеные, и свинцом залитые, и с пломбами, и с заклепками, и с гвоздями. Отец, бывало, шумит: «Брось мослы! Читай задачку!» А он улыбается, бедный, да говорит: «Чего их учить, уроки-то… Положи лучше мне, маманя, побольше пирожка, я сегодня с Ванюшей поделюсь, больно он любит пирожок с луком». Ванюшка этот был младший братишка учительницы-сиротки. Игорек с ним на одной парте сидел. Подкармливал его потихоньку. Вишь, какой жалобный… — Она шмыгнула носом.