Страница 1 из 9
Сухбат Афлатуни
Дикий пляж
© Афлатуни Сухбат, 2016
© Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2016
Русский музей
Дверь была открыта, в коридоре – свалка. Наметанным глазом он оглядел ее. Рожок для обуви? Повертел в руках.
В кресле сидела Яло и тыкала в мобильник. Бедра обмотаны шарфом.
– Привет! – Он оглядел комнату. Понял, что все еще держит рожок, положил его.
Яло подняла глаза:
– А, Сережа… – Она тоже называла его Сережей. – Чай будешь?
Она пошла на кухню, он продолжал разглядывать комнату. Сервиз был на месте. Потрогал абажур над головой, запахло пылью. С кухни засопел чайник.
Яло стояла у плиты и грела ладонь над паром. Стала поправлять шарф на бедрах.
– Как дела? – спросила, глядя на чайник.
Чайник уже пускал молочный пар.
– Дела – у прокурора…
– Слей это. – Сунула ему чайник со старой заваркой.
Снова коридор, горы обуви. Носик чайника слегка отбит, но это не трагедия. Тоже пригодится.
Ощупал стену в поисках выключателя. Вспомнил, как приносил сюда стульчик, снимал тапки и вставал, чтобы дотянуться. Снимать тапочки его приучила Баболя.
Зажглась лампочка в самодельном абажуре, он помнил, как Баболя его делала, а он стоял возле стола. Внутри ванной тоже было, как раньше. Сидушка с натянутым на нее вязаньем. Щетки с окаменелыми комочками пасты. Узнал свою, маленькую.
Яло курила на балкончике.
Отложила сигарету, заварила ему чай.
– Как она? – спросил он, грея ладонь о чашку.
– Сейчас увидишь.
Он поднес чашку к лицу и погрел ею губы. В квартире холоднее, чем на улице.
– Пойду скажу, что ты пришел. – Яло поднялась. Пока он ходил, она причесалась, исчез шарф. Ей где-то двадцать три. Как и его второй жене, теперь уже бывшей.
– Она не спит?
– В шесть просыпается. – Яло зевнула. – А потом у нас утренние процедуры.
– Думал, еще спит.
– Говорю, в шесть, а иногда в пять. Плохо слышать стала.
– А что с отъездом?
– Что – с отъездом? Пока жива – какой отъезд? На днях что заявила? «Пока не свозите в Ленинград, не помру, буду вас мучить…» Налить еще?
Он пододвинул чашку.
– Я говорю ей, – Яло подняла чайник, – «Куда тебя такую везти, в какой Ленинград?..»
– А кровать?
– Что – кровать?.. На месте, блин, куда ей деться…
– Вну-у-ча! – донеслось из спальни.
– Че-е-его?! Ну, че-е-его тебе?!!
Голос Баболи был тем же, без перемен.
– Вну-у-ченька!
– Не слышит, блин, тетеря.
Яло плюхнула чайник, крышка покатилась, он успел поймать.
Баболя была его няней. Баба Оля, если правильно. Но все ее называли Баболей. И он ее так называл.
Родители весь день работали. Родственников в этом городе, куда их прислали по распределению, у них не было. С детсадом тоже не получилось. Больше болел, чем ходил туда. И ничего не мог там есть. Родители не знали, что с ним делать. И отдали Баболе.
Ему было два года. Он еще не говорил. «Сирожетдин? – переспросила Баболя мать. – Будет Сережа».
Баболя жила с внучкой, высокой, еще и туфли на каблуке. Внучка только окончила школу, уехала в Ташкент поступать в пединститут. Поэтому Баболя была одна. Внучка пару раз приезжала, они закрывались в спальне, шептались. Иногда шепот переходил в крик. Кричала внучка, Баболя голоса не повышала, держала питерскую марку.
А у него с Баболей все складывалось отлично. Он ел все, что она готовила. Она накрывала стол в гостиной. «Сервировала», – говорила она. Даже обычный суп они ели из сервиза. Хотя обычных супов у нее не бывало, все с выдумкой. Не так, как в садике, не так, как дома, не так, как в Ургенче у бабушек и дедушек, куда его возили два раза. Оба раза в Ургенче он болел, перепугав своих родных бабушек. А у Баболи даже не пытался заболеть.
На выходные он бывал дома с родителями. Смотрел телевизор или гулял сам во дворе. Родители между собой говорили по-узбекски, а с ним – по-русски. Ему делалось скучно, и он шел к Баболе, в выходные тоже. Стучал в дверь условным стуком. «Иду-иду», – слышалось изнутри. И звук каблуков. Баболя дома ходила в той же парадной обуви, что и на улице. Тапок не признавала. Только когда ноги распухли, перешла на тапки, нарядные, с меховыми помпонами. Он пару раз тайно терся о них щекой.
Телевизора у Баболи не было, она сама была живой телевизор. Читала ему книжки, напевала песни, много рассказывала. О своей жизни, о Ленинграде, о войне. Иногда вытягивала (он помогал) из шкафа толстую книгу. «Ры… У… Ру… Рус…» – читал он по буквам. «Русский музей», – читал позже, уже научившись. В этом Русском музее до войны работала Баболя. В книге, правда, про Баболю ничего не было, ни ее портрета, ни фотографии. Но Баболя на эту несправедливость не обращала внимания. Они садились в кресло (то самое, в котором, когда пришел, сидела Яло) и перелистывали тяжелые гладкие страницы.
Но самой его любимой вещью у Баболи был не альбом и даже не чашечка с надписью «Ленинград», из которой он пил Баболин чай с медом. Самой любимой вещью была кровать.
Это была настоящая царская кровать. Большая, в полкомнаты.
Сейчас, зайдя к Баболе, он вначале видит ее, огромную, царскую кровать.
Кровать была цела. Все завитушки, маленькие колонны, инкрустации. Все играло и поблескивало в полоске света, падавшего сквозь прикрытые шторы.
Баболя, маленькая, сухая, почти терялась во всем этом.
Она подняла к нему свою маленькую руку:
– Сережа… Как вы повзрослели…
Это она говорила ему всегда, когда он приходил. И всегда обращалась на «вы».
Он взял ее ладонь и поцеловал. Другой рукой сжал ребро кровати. Там, где из дерева был вырезан лев.
В детстве он думал, что эту кровать Баболя привезла из сказочного Ленинграда. Может, даже прилетела на ней, как на ковре-самолете. Захватила ее из своего Русского музея, вместе с сервизом и тяжелыми серебряными вилками и ножами, которыми она учила его пользоваться.
Потом он узнал, что все было не так. Узнал, кстати, от Яло, дочки той самой красавицы на каблуках, так и не окончившей пединститут. Вместо диплома об окончании та вернулась с крошечной Яло на руках. И уехала одна обратно, устраивать личную жизнь. Он тогда стал ходить в школу и реже бывать у Баболи. А Яло тогда еще звали Олей, в честь прабабушки. Она и сейчас была по паспорту Ольгой. Яло, Олей наоборот, стала называть себя, посмотрев в детстве «Королевство кривых зеркал». Чтобы отличаться от Баболи, на которую и правда не была ничем похожа. Ни характером, ни манерами, ни внешностью. Баболя, особенно в молодости, была похожа на классическую статую. А Яло – на матрешку. Щекастая, большеротая, нос картошечкой. Яло с детства отказывалась пользоваться ножом и вилкой, не любила альбомы с репродукциями и Баболины рассказы о Ленинграде и его пригородах. Но, когда Баболя слегла, Яло как-то ухаживала за ней. Старалась не повышать голос, выносила горшок, делала, как умела, уколы. Только когда Яло надумала перебираться в Москву, начала интересоваться, сколько Баболя еще собирается прожить и не пора ли подумать о вечном. Тащить ее с собой в Москву в планы Яло не входило. Да и не выдержит. Нетранспортабельна.
То, что Баболя жила до войны в Питере, было правдой. Но была из простой семьи, а в Русском музее работала вначале уборщицей, а потом кассиром. Повышение до кассира произошло благодаря первому Баболиному мужу, известному искусствоведу. Он, маленький, сутулый итальянец, умел ценить красоту во всех ее проявлениях. Они сошлись, он стал энергично приобщать ее к прекрасному. Их семейная жизнь была наполнена его лекциями и разговорами на возвышенные темы. В тридцать восьмом его расстреляли, ее, однако, не тронули. Она продолжала жить в его маленькой квартире на Мойке, сохраняя в ней музейную чистоту и благолепие.