Страница 6 из 11
«Молодой еще, глупенький. Весь в своем максимализме юношеском…» – подумала она ему вслед, грустно улыбаясь и моя скопившуюся за утро в раковине посуду.
Сына своего Анна понимала прекрасно. И сама она двадцать лет назад вот так же сердилась на своего мужа. И не то чтобы даже сердилась, а уже потихоньку и ненавидеть его начинала, черной своей женской злобой-ревностью исходила: то гнев на нее праведный нападал – готова была каждой потенциальной разлучнице походя глаза выцарапать, то страх жуткий – а вдруг бросит ее Петров в одночасье, а то и обида женская слезами глаза застила – перед людьми за себя, обманутую, стыдно было…А потом Анна взяла и злиться перестала, словно надоело ей. А может, поняла просто, что любить и прощать своего «коварного изменщика Петрова» ей намного спокойнее и – вот парадокс – даже как-то и радостнее… Да, именно – радостнее. Потому что сразу вдруг открылось ей, как из старого хорошего фильма запомнившееся – счастье, это когда тебя понимают… Вот и она поняла, что счастлива. И приняла его таким – со всеми его романами, влюбленностями да внебрачными детками. И еще поняла, что и не измена это вовсе – всех баб подряд любить. Просто такое ему богом чувство зачем-то дадено – всех любить. Он же в этом не виноват… И досужие насмешливые разговоры людские про любовь, которая «ниже пояса», и сочувствующие взгляды в свою строну она как-то престала вообще замечать. Что ж, если самой природой так заведено – все ведь хотят, чтоб их хотели. Именно это, по глубочайшему Анниному убеждению да жизненным ее наблюдениям, и делало женщину женщиной – чтоб она непременно была желанной кому-то. Оттуда она и тепло, и силы для жизни берет, чего уж тут душою кривить. Все действиям верят, не словам. А самое интересное – Анну всегда это обстоятельство очень почему-то забавляло – ни одна ведь «сволочь-разлучница» от этого тепла ни разу не отказалась. Да и сама Анна в свое время – тоже не отказалась. А уж совсем было в молодости на свое зеркальное отражение рукой махнула: срашненькая, убогенькая, ни рожи, ни кожи, в глазах – вообще тоска вселенская да сплошной угрюмый комплекс по поводу своей внешности…И никто иной как доктор Митя Петров доказал ей тогда, что она такая же, как все, женщина, и заставил-таки в себя поверить, и в любовь поверить. А дети, которые от любви – они ж сами на свет просятся. Чтоб конкретный результат, так сказать, от нее был. Да и то – вон сколько их у Петрова получилось – хоть дверь не закрывай…
«Результатов» этих у доктора Петрова и впрямь было уже многовато: в Саратове жил его сын Леня, еще один сын, Пашенька, подрастал здесь же, в Краснодаре, на соседней улице, была у него еще и дочка Ульяна, недавно совсем приезжавшая навестить отца аж из самого германского города Дрездена. Так что Илья Гришковец, можно сказать, со своим явлением к отцу уже и припозднился несколько…
– Да уж, двое в Пензе, один в Саратове… – пробормотала Анна вслух крылатое выражение из старой комедии и засмеялась, махнув в пространство кухни рукой.
– Мам, ты с кем здесь разговариваешь? – заглянул на кухню лохматый спросонья Сашка. – Сама с собой, что ли?
– Ага.
– Ну, дожила… Мам, Артемку будить?
– Нет. Пусть поспит еще часок.
– Так ему ж в школу!
– Ну и что? Ничего страшного. Он и так круглый отличник.
– Ну, ты даешь, мам Мне так не разрешала прогуливать!
– Ну да! Тебя ж, балбеса, надо было к стулу привязывать, чтоб уроки делал! Не помнишь, что ли?
– Помню. Мам, а чего это Вовка тут с утра орал?
– Он не орал…
– Да я же слышал! Про брата какого-то поминал… Что, опять, что ли?
– Да, Сашка, еще один братец у вас объявился!
– Да ты что! Клево… Старший, младший?
– Одногодка твой.
– Ух ты! А как зовут?
– Илья. Илья Гришковец…
– Еврей, что ли?
– Да почему еврей? Нет, по-моему. Хотя не знаю… Да какая разница-то?
– Ну да… А когда к нам придет?
– Он из Екатеринбурга, Сашк. На один день всего и приезжал…
– Ого! Из тех краев у нас братьев еще не было! Расширяется наша география…
Сашка потянулся, зевнул звонко, потряс обросшей головой, как маленький сильный жеребенок. В отличие от старшего брата ни пуританством, ни отсутствием аппетита он не страдал. Любил и поесть вкусно, и поговорить бойко, – был этаким по молодым годам своим живчиком. Родительские сложные отношения Сашку практически никак не волновали, он любил их такими, какие они есть – и вместе, и каждого в отдельности. И братьев-сестер своих новых принимал с радостью, как некий даже подарок судьбы – с большим удовольствием. Погладив руками впавший живот, Сашка двинулся к плите, с интересом приоткрыл крышку кастрюли и тут же скривился страдальчески:
– Опять каша… Да еще и рисовая…
– А ты чего на завтрак хочешь? Телячью грудинку, запеченную в ананасе?
– Да нет… Я бы и без ананаса обошелся…
– Ладно, иди умывайся да садись кашу трескать. Грудинка все равно отменяется. Потому что надо было у миллионеров рождаться, а не у бедных врачей! Сам виноват…
– Мам, вот за что я тебя люблю, так это за прикольность твою! Ты такая классная!
– Спасибо, сынок, – засмеялась Анна. – Давай ешь и иди уже – опоздаешь…
Сашка торопливо, отчаянно морщась, проглотил свою порцию рисовой каши, запил глотком чая и умчался в свой медицинский институт – первокурсникам нельзя опаздывать, у них с этим строго…
А Вовка на свою первую пару так и не пошел. Уселся на мокрую скамейку в институтском скверике, подняв воротник куртки и глубоко засунув руки в карманы штанов, сидел, злился на себя потихоньку да мучился душевной своей некомфортностью, – неразрешимым, как ему казалось по глупой молодости, конфликтом отцов и детей. В чем состоял его собственный с ними конфликт, он определить никак не мог, потому что искренне любил и мать, и отца. Но непонятная обида все равно сидела занозой в сердце, и вовсе не нравилась ему эта обида, и каким образом ее изжить-убрать, Вовка не знал…
– Эй, Петров, ты чего прогуливаешь? – услышал он вдруг над головой веселый, надтреснутый слегка голосок однокашницы Катьки Александровой, стриженой под рыжего ежика умницы-отличницы. По каким-то одной ей ведомым принципам не желая совмещать свое внутреннее содержание с внешней формой, Катька предпочитала появляться на людях в образе этакой хулиганки – тинейджерки: носила несуразно-модные тряпочки, круглые смешные очечки, ходила с вечным наушником от спрятанного в рваном рюкзаке плейера и именовалась в знакомом окружении коротким именем Кэт. Хотя и поговаривали многие, что слушает она через тот наушник вовсе не полагающуюся оторвам-тинейджеркам разбитную музычку, а самую что ни на есть классику вроде какого-нибудь там Бетховена или Вивальди…
Он медленно поднял к ней голову. Взгляд уперся сначала в спущенный донельзя вниз пояс широких толстых хлопчатых штанов, усеянных сплошь большими и малыми карманами, потом в выпирающие наружу трогательно-наивно тазовые косточки, в голый живот, в короткую распахнутую курточку и, наконец, добрался до хитрого ее рыжего, усеянного конопушками, как кукушачье яйцо, маленького личика. Большие круглые глаза неопределенного, какого-то среднего между желтым и зеленым цвета, сияли лукаво-вопросительно через круглые стекла очков, не знающие краски ресницы хлопали по-девчачьи наивно, сквозь короткий рыжий ежик волос просвечивала нежная кожа – тоже, казалось, усеянная маленькими конопушками… Хорошая девчонка. Классная. Она давно ему нравилась. Живая такая…
– Кэт, а у тебя пузо не мерзнет? Зима ведь на дворе, а?
– Нет. Только пупок немного, – серьезно ответила Кэт, садясь рядом с ним на влажную скамейку. – Ладно, прогуляю и я с тобой за компанию. Все равно уже опоздала… Давай колись, о чем грустить будем?
– А ты хочешь со мной погрустить?
– Хочу. А что? Нельзя?
– Да почему, можно… Только боюсь, ты грусти моей не поймешь.
– Да с чего это вдруг? Вроде не тупая, не замечала за собой такого…
– Кэт, а у тебя семья большая?